Избавление
Шрифт:
— Мы тут захряснем, — протянул адъютант, тревожась больше всего за маршала.
— Вон правее возьмем, через низину. Проверьте.
Адъютант побежал по заболоченной низине, увяз в жиже по самый верх голенищ, едва сапоги вытащил.
— Затоплена, товарищ маршал, увязнем, — простонал он, вернувшись.
Сзади подъехал наш танк. Лязгнул приподымаемый люк, высунулся по грудь танкист, весь чумазый, как черт.
— Кто будете?
Адъютант показал ему свои документы, что–то пошептал на ухо, и танкист спрыгнул, отдал рапорт командующему, предложив свое место в танке.
—
Маршал ответил, что дом их надежный, но ему как–то неудобно забираться с непривычки, и влез на корпус. По бокам от него прилегли на броню адъютант и автоматчик.
Рванулись вперед, потонули в клубах дыма, в пламени, которое с деревьев норовило по–змеиному ужалить огненным языком металл; не продыхнуть въедливый дым, горело лицо от адской жары… И когда пересекли пылающий лес, маршал невозмутимо стряхнул с пилотки черную золу от носившихся в воздухе горящих еловых веток, потом оглянулся и, убедившись, что следом за танком проскочили и "виллисы", сказал довольным голосом:
— Вези до штаба в качестве десанта! Может, поставите на котловое довольствие? — спросил уже в шутку.
— Пожалуйста, только, боюсь, опоздали.
— Почему?
— Свернулась война–то.
Армия, куда они вскоре приехали, была танковой, и командовал ею генерал Рыбалко, прослывший мастером глубоких танковых рейдов. И сейчас командарм докладывал командующему фронтом обстановку, называл наименования противостоящих сил и разбитых дивизий противника, указывал пункты, где в этот момент ведутся бои, как бы между прочим заметил:
— Не пойму, откуда такая прорва? Мы жжем их технику, колотим, штурмуем, а они еще новые и новые силы подкидывают.
В голосе его маршал уловил нотки жалобы и усмехнулся:
— Ты с этой претензией к союзникам обращайся! С их, западного, театра войны германское командование безбоязненно сняло и перебросило 12–ю армию Венка. Против нас с тобой дерется теперь этот Венк, на выручку Берлину пришел…
Командующий Конев придавал этому участку особое значение. Это было главное направление, сердце фронта, и, подобно сердцу, бьющемуся, пропускающему кровь, по руслу главного направления шли и шли потоки людских масс, техники. И поскольку немцы, защищая подступы к Берлину с юга, бились смертным боем, готовые вот–вот обрубить эту артерию русских, командующий фронтом сутки пробыл в армии Рыбалко.
На третьи сутки командарм Рыбалко доложил, что его танковая армия прорвала третью полосу обороны и буквально на плечах у отходящего противника прорывается к Шпрее… Не утерпел Конев, сел на этот раз в бронетранспортер и помчался по коридору прорыва.
Командующий подъехал к Шпрее следом за передовым отрядом. Коневу показалось, что чуть ниже того места, где они стояли, по всем приметам был раньше брод. Рыбалко был того же мнения. Подарить немцам время на организацию переправы было бы непростительной ошибкой. Оба решают: не ждать наводки мостов, попробовать форсировать реку прямо на танках, благо они защищены от автоматного и пулеметного огня с западного берега.
— Прямо с ходу — вброд — на ту сторону! — приказал командарм Рыбалко одному экипажу.
Ширина реки в этом месте была метров сорок —
Танки шли в обход Берлина…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Все, что происходило в апреле месяце в ставке Гитлера, было кошмарным сном, или, по выражению немцев, ужасом без конца. Не переставая бывать на оперативных совещаниях и просто наблюдая фюрера и его приближенных, сидящих в бункере, как в непроницаемой колбе, фон Крамер поражался, что дух угодничества, нервозности и фальши подавлял каждого в отдельности и всех вместе. Ничто там не было истинным, натуральным, кроме страха, страха во всех его проявлениях, начиная от боязни быть в немилости у фюрера, навлечь на себя его карающий гнев и кончая животным страхом за свою жизнь в ожидании неумолимо надвигающейся развязки. И каждый искал удобную лазейку, чтобы избежать смерти, отвратить от себя эту угрозу.
Глубоко потрясенный фон Крамер видел, как люди, принадлежащие к высшей касте рейха и вермахта, некогда разбогатевшие и титулованные, шли на подлость, на измену, наступая на горло собственной совести, если таковая еще присутствовала в их душах.
В глаза Гитлеру клялись в верности, а за глаза — проклинали, и это стало нормой поведения.
Наступает 20 апреля. Когда–то утро этого дня встречали расцвеченными черно–красными штандартами, цокотом марширующих колонн, идущих на построение перед трибуной, на которой вот–вот появится фюрер, звуками барабанов и флейт, массой демонстрантов, готовых в едином порыве выдохнуть возглас: "Хайль Гитлер!"
Теперь улицы Берлина мрачны, лежат в развалинах дома, то там, то здесь слышатся посвист и взрывы тяжелых снарядов, от которых сотрясается даже железобетонный бункер. В приемной и в коридоре у покоев Гитлера собираются приближенные, адъютанты и слуги. Все молчаливо, с внутренней тревогой ждут, когда выйдет хозяин. И выйдет ли?..
Наконец Гитлер появляется, лицо у него помятое и обрюзглое. Он осматривает собравшихся с каким–то подавленным страхом, будто боясь своих же приближенных, и спрашивает слабеющим голосом:
— Чего собрались? Какое сегодня число?
— Адольф, сегодня же день твоего рождения. Только что поздравляла, шепчет на ухо Ева Браун.
— А-а… День… — обрывочными фразами бормочет Гитлер и слышит, как грохает наверху, блуждающими глазами ищет кого–то и спрашивает, кто там стреляет.
— Это в честь вас… Салют! — уверяет Геринг. Он откровенно лжет. Берлин уже обстреливается русской артиллерией, но ложь Геринга воспринимается как святая правда. И присутствующие вперебой пытаются поздравить Гитлера, каждый ждет рукопожатий. Но Гитлер никому не протягивает рук, которые постоянно трясутся, и поэтому он скрывает их, держит за спиной.