Избранник Божий
Шрифт:
Это тягостное ожидание наполняло умы всех граждан от старших и до меньших людей, и потому неудивительно, что главным предметом всех частных бесед, где бы они в это время ни происходили, были те же ожидания, те же страхи и опасения, грозившие бедою нежданною и неминучею.
И вот в саду того дома, где в Ростове помещалась инокиня Марфа Романова с своими детьми Мишей и Танюшей и с деверем боярином Иваном Никитичем Романовым, в один из этих прекрасных и солнечных дней конца сентября 1608 года шла между Марфой Ивановной и Иваном Никитичем точно
— Час от часу не легче, — говорила, вздыхая, Марфа Ивановна, — одной беды избудешь, к другой себя готовь!
— Словно тучи, идут отовсюду беды на Русь, — сказал угрюмо сидевший около инокини боярин Иван Никитич, — и просвету между туч не видно никакого! Одна за другой спешит, одна одну нагоняет… Сама посуди: от одного самозванца Бог Москву освободил, и году не прошло — другой явился, а с ним и ляхи, и казаки, и русские изменники… И вон куда уж смуту перекинуло: под Тушином Москве грозят, обитель Троицкую осаждают да сюда уж пробираются, в Поволжье… Спаси, Господи, и помилуй!
— Да неужели они и сюда прийти могут? — тревожно спросила Марфа Ивановна, невольно бросая взор в ту сторону сада, откуда неслись веселые и звонкие детские голоса.
— Вчерась получены были вести, будто под Суздалем явились передовые отряды лисовчиков. А от Суздаля сюда далеко ли?.. О, да эти змеи лютые всюду проползут!
— Да ведь и в Суздале есть воевода и при нем отряд изрядный, а во Владимире и зять наш, Годунов Иван Иванович, и рать при нем царская. Неужели не дадут отпора? Неужели допустят врага сюда?
— Как говоришь ты, сестрица, не дадут отпора? И дали бы, да тут же рядом измена, за спиною у тебя. Везде-то шаткость, ни на кого надежды возложить нельзя, ни друга, ни брата, ни кровного! А ты об отпоре говоришь!
— Так как же быть, по-твоему?
— А, по-моему, так: заранее меры принять. Я так и брату Филарету говорил, вот, к примеру, тебя с детьми я отослал бы, пока есть путь в Москву. Там все ж вернее будет.
— Меня с детьми? А муж здесь чтобы остался? Нет, нет! Ни за что!
— Ну, так сама останься, а детей отпусти со мною. Я все равно сегодня в ночь поеду.
— Нет, и с детьми расстаться мне не под силу. Сколько муки натерпелась я в разлуке с ними.
— Мама! Мама! — зазвенели со стороны из-под густых берез серебристые голоса детей. — Гриб нашли! Гриб нашли! Белый, хороший!
И Миша с Танюшей стремглав подбежали к матери, с торжеством подавая ей свою находку.
— Это я первая увидала! — утверждала Танюша.
— А я… А я его сломал! — оспаривал Миша.
— Ох, вы милые, дорогие мои! — обратилась мать к деткам, обнимая их и привлекая к себе. — И ты, моя большуха глупенькая! Чуть не невеста уж, ведь тринадцатый годок пошел, а из-за гриба поспорить готова. И ты, моя надежда! Грибовник мой! Нет, не расстанусь я больше с вами!
И она обняла детей, стала их горячо целовать.
— По нынешнему смутному времени, сестрица, так говорить — Бога гневить! Разве мы в себе вольны? Или ты забыла, как всех нас разметала гроза гнева Божия и вихрь разнес нас по лицу земли Русской! Как цвет и гордость нашей семьи погибли? Брат Михаил — красавец, богатырь по силе — сошел в могилу, а я, больной и хилый, все перенес. Чем ты поручишься, что и теперь живем не накануне такой же беды? Вот я и думаю, что было бы неразумно испытывать судьбу, а следует позаботиться теперь же и упредить опасность.
— Мама, что такое дядя говорит? — пугливо прижимаясь к матери, проговорила Танюша. — Разве тут нам жить опасно?
— Нет, голубушка! Дядя не о нас и говорил… Ступайте с Мишей, поищите еще грибов, из одного не сваришь похлебки… А где же пестун Мишенькин, где Сенька?
— Здесь я, матушка боярыня! — раздался голос из-за крыльца, и к инокине Марфе подошел высокий и сухой мужчина лет сорока пяти, с очень приятными чертами лица, глаза его светились добротою, и улыбка почти не сходила с уст его.
— Смотрел я, государыня, любовался, как господин воевода городовых стражников мушкетной пальбе обучает… Видно, что он не на шутку воевать затеял, и тогда, пожалуй, ворогам несдобровать будет… Жаль только, что наши мужики ростовские не заодно с воеводою думают.
— А ты почем их думы знаешь? — спросил Иван Никитич, недоверчиво озираясь на Сеньку.
— Как почему знаю? Я же на торгу ежеден толкаюсь и в храмы Божий хожу, а мужики теперь все горланами стали, не шепотом говорят.
— Что говорят-то? Ну? — нетерпеливо допрашивал Иван Никитич.
— А вот одни-то, кто посмирнее, те жалобную песню поют: уж нам ли, мол, воевать, весь век на печи просидели? Нам-де, людям торговым да пашенным, доспех пристал ли? Иной, говорит, за весь свой век тетивы ни разу не натянул, меча из ножен не вынул… А кто посмелее, те уж прямо кричат: в нашем городе ни острога нет, ни наряда настенного, коли к нам ворог придет, надо супротив него не с рогатиной, а с хлебом-солью выйти!..
— Вот тут и говори об отпоре, сестрица! — с горькой усмешкой сказал Иван Никитич, поднимаясь с места и опираясь на трость. — И если ты не хочешь слушать моего совета — твоя воля! Только, чур, не спокайся потом.
— Нет, братец, не могу, не в силах так поступить… Лучше всем вместе умереть, чем порознь жить и тосковать друг по дружке!
Иван Никитич пожал плечами и, не сказав более ни слова, заковылял к дому, а дети, которые все это слышали из-за ближайших кустов, где они спрятались, вдруг выскочили оттуда и бросились к матери на шею.
— Да, мамочка! Да! Лучше вместе, чем порознь жить! — шептала матери Танюша.
Но даже и ласка деток не могла согнать с чела инокини Марфы того темного облака, которое на нем нависло. Черные думы не давали ей покоя, и она не находила себе ни в чем ни утехи, ни просвета. Наконец, утомленная своими неразрешимыми заботами, она почувствовала потребность остаться наедине с собою и сказала Сеньке: