Избранник
Шрифт:
На третьей неделе февраля газеты сообщили, что британский министр иностранных дел Бевин объявил о своем намерении поднять палестинский вопрос в сентябре в Объединенных Нациях. Мой отец пришел в восхищение, хотя эта новость стоила ему новых бессонных ночей работы над речью, которую он намеревался произнести на митинге.
Он прочитал мне эту речь в субботу вечером, накануне митинга. В ней он описывал двухтысячелетнюю мечту евреев о Сионе, говорил о еврейской крови, лившейся столетиями, о равнодушии целого мира к проблеме еврейской родины, о кричащей необходимости убедить весь мир в жизненной важности того, чтобы еврейское государство было немедленно создано на земле Палестины. Куда еще податься остаткам еврейства, спасшимся от гитлеровских печей? Бойня шести миллионов евреев сможет приобрести какое-то значение только в тот день, когда еврейское государство будет провозглашено. Лишь тогда их жертва окажется
66
Ахад-ха-Ам ( ивр.«Один из народа») — псевдоним публициста Ушера Гинцберга (1856–1927), одного из первых апологетов сионизма.
Речь произвела на меня большое впечатление; я очень гордился отцом. Это было чудесно знать, что скоро перед тысячами людей он произнесет те же самые слова, которые он читал мне субботним вечером.
За день до назначенного в Мэдисон-сквер-гарден митинга разразилась страшная снежная буря. Отец, бледный как снег, бродил по квартире, глядя в стекла на разгулявшуюся вьюгу. Снег шел целый день, потом перестал. Назавтра город весь день боролся с сугробами, но к вечеру, когда отец отправился на митинг, улицы все еще оставались завалены. Он выглядел мрачно, лицо его посерело. Я не мог с ним отправиться, потому что наутро мне предстояла контрольная по логике. Я остался готовиться и усилием воли пытался сосредоточиться на смысле логических проблем. Но они все казались мне бессмысленными. Я представлял отца, стоящего на трибуне перед огромным залом, оставшимся пустым из-за снега. И с ужасом ждал того момента, когда услышу поворот ключа в замке.
Я занимался, как мог, проклиная профессора Флессера за его неожиданную контрольную. Потом просто слонялся по квартире, думая о том, как это глупо — вся отцова работа пошла насмарку из-за такой нелепости, как снегопад [67] .
Почти в час ночи я услышал, как открывается входная дверь. Я побежал из кухни, где пил молоко, в прихожую и увидел отца. Его лицо сияло от возбуждения. Митинг прошел с невероятным успехом. Стадион был набит под завязку, и еще две тысячи человек стояли снаружи, слушая речи через динамики. Отец ликовал. Мы сели за кухонный стол, и он рассказал мне все по порядку. Полиция перегородила улицы; призывы ораторов покончить с британским мандатом правления и создать еврейское государство встречали у толпы горячий отзыв. Выступление моего отца было принято чрезвычайно горячо. Сенатор, выступавший ранее, подошел к нему после речи, долго жал руку и обещал всемерное содействие. Вопрос о том, имел ли митинг успех, даже не стоял — он имел оглушительный успех, несмотря на заваленные снегом улицы.
67
В Нью-Йорке обильные снегопады редки, это приморский город с влажным и жарким климатом.
Спать мы разошлись только около трех.
Митинг в Мэдисон-сквер-гарден оказался наутро первополосной новостью всех нью-йоркских газет. Англоязычные газеты приводили выдержки из речи сенатора и кратко упоминали моего отца. Но все газеты на идише щедро цитировали его речь. Я оказался в центре горячего внимания студентов-сионистов и мишенью ледяной ненависти студентов-антисионистов. Я не придал особого значения тому, что Дэнни не встретился со мной в столовой. Одновременно из-за тяжелого недосыпа и возбуждения по поводу митинга я себя странно чувствовал, и результаты контрольной по логике оказались для меня плачевными. Но я не беспокоился. Логика сейчас не имела для меня никакого значения. У меня перед глазами стояло радостное лицо моего отца, а в ушах снова и снова звучал его рассказ о митинге.
Тем вечером я больше получаса дожидался Дэнни перед двойными дверями нашего колледжа, прежде чем решил наконец оправиться домой один. На следующее утро его не оказалось перед нашей синагогой. Я ждал, пока мог, потом вскочил на трамвай и отправился в колледж. Там я уселся за стол и стал готовиться к семинару по Талмуду, как вдруг заметил Дэнни, который, проходя мимо меня, мотнул головой в сторону выхода. Он был бледен и мрачен, веки его нервно мигали. Он вышел из аудитории. Помедлив, я отправился за ним. Он зашел в туалет. Я тоже. Туалет был пуст. Дэнни мочился у одного из писсуаров. Я встал рядом и сделал вид, что тоже мочусь. Потом спросил, все ли у него в порядке. Не совсем, ответил он с горечью. Его отец изучил все газеты на идише, которые написали о митинге. Вчера за завтраком с ним случился взрыв ярости, потом он повторился за ужином и потом снова за завтраком. Дэнни отныне запрещалось видеть меня, говорить со мной и подходить ко мне ближе чем на четыре шага. Мы с отцом исторгаемся из дома рабби Сендерса. Если рабби еще хоть раз услышит о том, что Дэнни находился в моем присутствии, он немедленно заберет сына из колледжа и отошлет его в далекую загородную ешиву для получения раввинского посвящения. Никакого светского образования, никакой степени бакалавра, только раввинское посвящение. Мы не должны пытаться видеться тайком — он все равно это обнаружит. Он не обращал внимания, что его сын читает запрещенные книги, но он никогдане позволит своему сыну дружить с сыном человека, который выступает за основание светского еврейского государства, в котором заправляют еврейские гоим. Эта встреча в туалете тоже опасна для Дэнни, но должен же он мне это сказать. Словно чтобы подчеркнуть эту опасность, в туалет зашел студент-хасид, мельком взглянул на меня и пристроился к соседнему писсуару. Дэнни тут же вышел. Когда я вернулся в аудиторию, его там уже не было.
Я ожидал чего-то подобного, но все равно не мог поверить. Запретной чертой для рабби Сендерса оказалась не светская литература, не Фрейд — он признал, что ему было известно об этом, — а сионизм. Это было просто невероятно. Мы с отцом, очевидно, оказались отторгнуты не только от семьи Сендерсов, но от всех противников сионизма. Студенты-хасиды избегали весь день всякого контакта со мной и даже разбегались от меня в коридорах. Краем уха я услышал от кого-то из них об «этих гоим Мальтерах». За обедом я сел с кем-то из нехасидов и стал смотреть в ту часть столовой, которую всегда занимали хасиды. Они обычно садились очень тесно, мой взгляд скользил по их черным одеяниям, бахромкам, бородам и пейсам — и мне чудилось, что каждое сказанное ими слово было обращено против меня и моего отца. Дэнни сидел среди них, нахмурившись. Порой он встречался со мной глазами и медленно отводил их. Я холодел от его взгляда, полного беспомощной мольбы. Мне казалось это невероятным, непостижимым абсурдом. Не Фрейд, но сионизм — вот что разрушило нашу дружбу. Остаток дня я попеременно испытывал то ярость от слепоты рабби Сендерса, то отчаяние от беспомощности Дэнни.
Тем же вечером я рассказал обо всем отцу. Он выслушал меня молча, и мы долго не произносили ни слова. Потом вздохнул и покачал головой, глаза его затуманились. Он знал, что это должно было случиться; как же это могло не случиться?
— Я не понимаю, аба! — закричал я почти в слезах. — И за миллион лет не пойму! Он позволял Дэнни читать книги, которые я ему даю. Он позволял нам быть друзьями все эти годы — как будто ему не было известно, что я твой сын! А теперь он все рушит из-за этого. Я просто не понимаю!
— Рувим, ваша дружба с Дэнни оставалась все эти годы вашим личным делом. О ней мало кто знал. Рабби Сендерс мог просто отвечать на вопросы своих последователей — если они его вообще о чем-то спрашивали, в чем я сомневаюсь, — что я, по крайней мере, соблюдаю заповеди. Но по поводу сионизма у него нет ответа. Что он скажет теперь своим людям? Ничего. Он должен был сделать то, что он сделал. Как он мог позволить вам и дальше оставаться друзьями? Мне очень жаль, что я разрушил вашу дружбу. Я призывал тебя подружиться с ним, и теперь я сам оказался причиной вашего разрыва. Мне очень горько.
— Он… Он… Он фанатик! — почти закричал я.
— Рувим, — спокойно сказал отец, — фанатизм таких людей, как рабби Сендерс, помогал нам выжить в течение двух тысяч лет изгнания. Если в евреях Палестины наберется хоть щепотка подобного фанатизма и они смогут с умом его использовать — у нас скоро будет еврейское государство.
Я промолчал. Потому что боялся, что в сердцах могу наговорить лишнего.
Я рано отправился в кровать, но долго не мог заснуть. Лежал и вспоминал все то, что мы делали с Дэнни вместе, начиная с того воскресного дня, когда пущенный им мяч попал мне в глаз.
Глава четырнадцатая
До конца семестра мы с Дэнни ели в одной и той же столовой, посещали одни и те же семинары, занимались в одной и той же учебной синагоге, часто ехали в одном и том же трамвае — и не обменялись ни единым словом. Я утратил с ним всякий прямой контакт. Это было невыносимо — сидеть с ним в одной аудитории, проходить мимо него по коридору, видеть его в трамвае, входить и выходить с ним бок о бок из дверей колледжа — и не разговаривать. Ненависть к рабби Сендерсу развилась во мне до болезненной страсти, которая меня самого порой ужасала, и утешался я буйными фантазиями о том, что бы я с ним сделал, попадись он мне в руки.