Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Шрифт:
— Если не ошибаюсь, старик Асклепиад тут тоже на стороне Клеофанта.
Замечание это вызвало всплеск возмущения, на который он рассчитывал и, можно сказать, даже надеялся, хотя ответ прозвучал вполне сдержанно.
— О-о, этот старый вифинский лис… послушать его, так он навечно взял себе в аренду у богов воду, воздух и солнце… Между тем я совсем еще молоденьким лекарем — когда об Асклепиаде мало кто и слыхал — уже добивался замечательных результатов в лечении купаньями… О, я чту его, разумеется, хоть и не исключаю, что он тогда пронюхал об этих моих успехах. Мое убеждение таково: мы, врачи,
Он залился звонким, гладким смехом — будто одна стеклянная пластинка плашмя ударялась о другую и еще чуть проскальзывала по ней.
— А ты, стало быть, вина ни под каким видом не пропишешь?
— В разумных пределах? Отчего же? Я просто не намерен спаивать пациента. Тут уж Асклепиад глубоко заблуждается… Ну, это все к слову. А ты пока не получишь ни вина, ни бани — всего лишь горячее молоко…
— Молоко? Это тоже лекарство?
— Хочешь называй это завтраком, хочешь — лекарством, все едино. Или у тебя аппетит на что-нибудь другое?
— Как в ребенка, в него сейчас вольют молоко; врач тоже пытается превратить его в ребенка. Надо возмутиться, нельзя этого так оставлять.
— Ночь была скверная… такая душная… — Иссушенные лихорадкой пальцы зашевелились сами собой, будто желая показать воочию, как им нужна влага. — Мне надо помыться.
Но возмущение не помогло. Раб выскользнул из комнаты, невзирая на его протест. Неужто он все-таки предатель? О, и кубок исчез со стола, и мальчика наверняка они спугнули. Что здесь происходит? Пальцы продолжали свою самочинную неудержимую пляску, и до боли жало кольцо, будто стало ему вдруг мало. Зачем все это? Почему его не оставят в покое, наедине с отроком и рабом? Почему его снова и снова ввергают в это многолюдное одиночество? Не дают даже сесть на стульчак!
— Мне надо оправиться… И помыться…
— Разумеется, тебя сейчас помоют, да и не только тебя — помещение тоже надо почистить, ибо Август, как мне велено было передать, пожелал приветствовать тебя здесь собственной персоной… Сейчас мой помощник обмоет тебя теплым раствором уксуса…
Тут уж приходилось сдаваться без боя.
— Августу я рад… Все приготовьте.
— Уже готовим, готовим; но сначала примем вот это лекарство, мой Вергилий. — И врач протянул ему бокал с прозрачной жидкостью.
Жидкость вызвала в нем безотчетный страх.
— Что это?
— Отвар из зерен граната.
— Это безвредно…
— Решительно безвредно. Он всего лишь повышает восприимчивость желудка. После неспокойной ночи — ты ведь неспокойно провел ночь — это крайне необходимо.
Напиток был чистая горечь.
— Гость подчиняется уставу дома, и я тоже подчиняюсь: кто сплоховал и провинился, должен повиноваться.
— Кто болен, должен слушаться;
— Оно и верно… всякая болезнь — это провинность… оплошность…
— Оплошность природы.
— Больного… Природа не может сплоховать.
— Хорошо хоть, что ты не говоришь — врача.
— Но, оказывая помощь, и он берет на себя долю вины; он лжеисцелитель.
— Смиренно принимаю эту участь, о Вергилий, тем более что ты и сам еще подумываешь стать врачом.
— Я так сказал?
— Сказал.
— Я был болен всю свою жизнь; лжеисцелитель сидел во мне… оплошность за оплошностью…
— Ты, видно, слишком тщательно штудировал труды нашего досточтимого друга Асклепиада, мой Вергилий.
— Почему?
— Ну, его учение о том, что правильный образ жизни помогает избегнуть любого недуга, весьма сходно с твоей теорией — об оплошностях, выражением коих является любой недуг… При всем моем уважении к вам я рискнул бы назвать это несообразностью и даже полнейшей бессмыслицей, граничащей уже со знахарством, с верой в волшебные исцеления… Да это и неудивительно, если вспомнить о блуждающих атомах, которые, по убеждению Асклепиада, бродят туда-сюда по нашим членам…
— Ты такой противник волшебства, Харонд? А возможно ли вообще исцеление без волшебства? Я-то скорее сказал бы, что мы просто разучились волхвовать.
— Что до меня, то я верю только в любовные заклинания твоей волшебницы, вернувшие ей Дафниса, о Вергилий.
Давно позабытое странно и сладко всколыхнулось в душе. Дафнис! Эклога волшебницы! Разве он не ощущал уже тогда, что любовь превыше всякого волшебства? Что любая горесть, любая оплошность — удел лишь того, кто плохо хранил любовь? Кто не любит, того поражает недуг, и лишь тот, кто снова пробуждается к любви, обретает силы для выздоровления.
— О Харонд, всякий врач, владеющий истинным целительным волшебством, избавляет больных от их провинностей и оплошностей; так, верно, делаешь и ты, часто сам того не ведая.
— И не хочу ведать — ибо не могу видеть в болезни провинность. Заболевают даже звери и дети — а уж они-то провинностей не совершают. Тут Асклепиад, при всех его заслугах, заблуждался самым решительным образом.
Поставлен вровень с ребенком, даже ниже — со зверем… Унижен недугом… Тогда уж лучше воспользоваться им и забиться еще глубже, затаиться у тех пределов, что лежат глубже младенчества, глубже животности…
— О Харонд, как раз звери стыдятся болезни и забиваются в самые глухие углы.
— Я, конечно, не ветеринар, Вергилий; но по своим пациентам знаю, что большинство из них были весьма даже горды своей болезнью.
Это было брошено уже несколько небрежно, ибо расчесывание бороды — дело серьезное и никаких от влечений не терпит, а именно этим и занялся теперь Харонд ведь придворный врач обязан навести на себя лоск перед визитом Цезаря; вот он и извлек ручное зеркальце вкупе с гребенкой из складок тоги, скособочился, дабы уловить наиболее благоприятное освещение, и самозабвенно погрузился в совершенствование своей представительной русой бороды. Не прерывая этого занятия, он добавил в пояснение к сказанному — точнее, пробормотал, потому что нижняя губа у него была оттопырена и поднята вверх, чтобы лучше напряглась кожа: