Избранное (Тереза Дескейру. Фарисейка. Мартышка. Подросток былых времен)
Шрифт:
— Ну! Уж вы скажете! Она ведь не сумасшедшая. Молодой Гажак и продавщица книжной лавки! Не говоря уж о ее прошлом. Она слишком умна... И потом, она вас хорошо знает, хотя и обмолвилась как-то при мне (не говорите, что я вам передал): «Если бы я хотела вашего ангела, если бы я захотела, я получила бы его...» Мне даже кажется, она сказала: «Когда я захочу, я получу его». Но это могло означать и...
Он говорил, набив рот шоколадом и хлебом. Я сказал:
— Что ж, вот и я выскользнул из сетей.
— Какие сети? Нет тут никаких сетей. Она любит
Я расплатился и встал. До книжной лавки было не больше пяти минут ходу.
— Она нам не поверит, — вдруг сказал я, — так же как не поверил ей я. Вы лжете нам обоим, Симон. То, что вы лжете ей, я еще понимаю. Но мне!
Он пробормотал:
— А что я такое для вас?
Я не ответил. Войдя в Пассаж, мы в последнюю минуту решили не разыгрывать комедии, а честно рассказать Мари, как произошла наша встреча. Она увидела нас еще на пороге лавки, в которой, как всегда по четвергам, было полно народу, окинула нас быстрым, испытующим взглядом и, не ответив на наши улыбки, снова занялась осаждавшими ее покупателями. Мы остановились у витрины. Симон сказал:
— Этого она мне никогда не простит. Но она и себе не может простить, зачем скрыла от вас, что я ей все рассказал А все-таки это правда: вы понравились ей, когда она считала вас бедняком.
В этот момент Мари, воспользовавшись передышкой, подошла к нам. На этот раз она улыбалась и, шутливо подтолкнув нас к выходу, сказала:
— Теперь, когда вы встретились, вам нечего тут делать. Я буду только мешать вам.
Когда я возразил, что мы придем за ней к закрытию магазина, она сухо запретила нам это делать. Она обращалась к нам обоим, но смотрела на меня одного. Существовал только я. Она прикоснулась пальцем к моему лбу.
— Бог знает, что там происходит, — сказала она, — чего только вы не напридумывали... Тем хуже! К счастью, господин Дюбер не может больше ничего рассказать вам обо мне. Он ничего обо мне не знает.
Кто-то из покупателей отозвал ее. Я думал, что Симон не понял ее слов, но, едва мы вышли на улицу, он с яростью воскликнул:
— Ах, так! Я ничего не знаю о ней? Я знаю больше, чем она думает, и именно то, что она хотела бы скрыть от вас и о чем, ей кажется, я и понятия не имею...
Мне гораздо чаще приходилось быть в роли того, на кого женщина и не глядит, чем наоборот, но в таких случаях я испытывал лишь легкий укол ревности, я не ведал той горечи, почти отчаяния, которое обуревало Симона: так будет всегда, думал он.
— Что ж, мой удел — это мамаша Дюпор. Прощайте...
Я удержал его за руку и попросил проводить меня на улицу Шеврюс.
— Вы хоть немного отдохнете у меня в комнате...
Он последовал за мной, но нехотя, уныло повесив голову. Что он знал? Что мог рассказать о Мари? Я вовсе не страдал. Я хотел знать. Да, пусть все в ней станет явным. Это было любопытство самодовлеющее, как бы отчужденное. Но я упустил момент, когда Симон готов был заговорить из мести, теперь нельзя было рисковать. Он поднимался по нашей лестнице почти с благоговейным чувством. Он был потрясен.
— Да, — сказал я, — лестница недурна. Двести лет назад в Бордо умели строить... Но комнаты! Во что мы только их превратили!
Я ввел его в большую гостиную, где Мунете, мамин драпировщик, «обрядил», как он выражается, окна со всей пышностью, не поскупившись на сборки, кисти, бахрому и помпоны. Симон был ослеплен.
— Это грандиозно!
— Это уродливо. Вспомните, Симон, кухню Дюберов, вашу кухню — окорока, подвешенные к балкам, деревенские ходики с тиканьем, подобным биению сердца, буфет, скромные фаянсовые тарелки, оловянные ложки, запах муки и жареного сала, а главное, та священная сень, где обитает бог, сень «Странников в Еммаусе»...
— Э! Вот еще! Посмотреть на вас — можно подумать, вы сами верите тому, что говорите...
— Буржуазная обстановка, такая, как наша, — это совершенное уродство. Едва крестьянин начинает богатеть и помышлять о гостиной, он переходит в буржуазию, то есть в уродство.
Симон повторял:
— Э! Вот еще!
Я повел его в маленькую мамину гостиную.
— Вот здесь и живет мадам! — произнес он с почтением, смешанным с ненавистью.
— Не часто она здесь живет. Подумайте, Симон, каково мне в этом старом мертвом логове! Мы вдвоем занимаем целое крыло. Но признаюсь честно: я сам создал эту пустыню. Я всегда боялся чужих...
— Особенно девушек?
— Так же, как юношей.
— Но Мари вы не боитесь. Она говорит о вас: «Я его приручила...»
По сжатым губам Симона проскользнула быстрая усмешка, которую я помнил у него с детских лет.
— Вы что-то знаете о ней, Симон, а она не знает, что вы это знаете...
— О, господин Ален! Забудьте о том, что вырвалось у меня в сердцах. Будет нехорошо, если я рассажу вам... Впрочем, — добавил он, — это может помочь вам понять ее. Она рассказала вам о себе не все, но то, что она скрыла, может быть, сделает ее для вас еще дороже, а может быть, еще ужаснее... Разве с вами угадаешь?
— Кто мог рассказать вам о ней в Талансе? Да и здесь вы никого не знаете. Я вам не верю.
— Э! И не верьте. Я-то вас ни о чем не прошу!
Он снова окаменел.
— Но я, Симон, я вас прошу об этом. Придите мне на помощь, вы, знающий о ней то, что сделает ее для меня еще дороже или еще ужаснее. Нельзя оставлять меня в таком сомнении. Чего только я не насочиняю теперь?
Тоска терзала меня, но я еще и разыгрывал ее, чтобы сломить последние колебания Симона. Настоящие слезы лились у меня по щекам, но, будь я один, я, может быть, и не пролил бы их. Таков уж я есть. Да простит меня бог!