Избранное в 2 томах. Том 1
Шрифт:
Мы замерли и онемели. Выстрел! Сколько выстрелов нам уже пришлось услышать за нашу короткую мальчишескую жизнь! Сколько выстрелов сделал уже каждый из нас там, на стрельбище за городом! И все-таки вот сейчас, только что, прозвучал первый, самый первый выстрел в нашей жизни…
Все отхлынули. Витька Воропаев стоял белый, с посиневшими губами. Рука с револьвером нервно вздрагивала. У него все-таки был в кармане зауер. Тот самый, который он предлагал обменять Сербину на карабин. Он стрелял для острастки. Чтобы остановить и отбросить назад толпу. Он целился на метр выше — и попал в нашего старого гипсового Пушкина…
— Ой, не могу! — завыл вдруг Кульчицкий. — Дантес!
Кое-кто попробовал засмеяться. Впрочем, из этого ничего не
Каплун и Пиркес, надвинув фуражки и подняв воротники, бледные и похудевшие, выходили в коридор. Мимо осиротевшего одинокого Гоголя, мимо Богуславского — глаза Богуславского сузились — они прошли в раздевалку, в вестибюль, во двор. Они ушли из гимназии.
На пороге раздевалки стоял Пиль. Неделю назад — на второй день существования ученического революционного комитета — должность надзирателя была упразднена. Пиль перестал быть Пилем, он сделался просто Иваном Петровичем Петроповичем и исполнял обязанности делопроизводителя гимназии и учителя пения и каллиграфии в младших классах. Но сила многолетней привычки была такова, что за минуту до звонка на переменку он вскакивал из-за письменного стола и выбегал из своей канцелярии. Он бежал в раздевалку и становился под часами.
Он стоял, покусывая свой левый, тонкий, как шнурок от ботинок, ус, как стоял и покусывал его двадцать лет подряд. И левая нога его подергивалась и дрожала в коленке, как подергивалась и дрожала она все эти двадцать лет. Быть может, только в течение этих двадцати лет нога подрагивала в колене не в таком быстром темпе — помедленнее. Но ведь на протяжении этих двадцати лет никто еще никогда и ни разу в стенах гимназии не стрелял из пистолета.
Мы молча расходились. Гипсовые остатки Александра Сергеевича Пушкина хрустели у нас под ногами. Николай Васильевич Гоголь провожал нас взглядом пустым и невидящим, но мрачным и печальным.
Сами!
Вечером мы собрались в комнате у Пиркеса.
Дальнейшие события этого дня были таковы.
Первым прибежал к нам Аркадий Петрович. Огромный красный бант цвел на его груди. Он захлебывался и размахивал руками.
— Вы неправы! И вы неправы! И вы неправы тоже! — тыкал он каждого в грудь.
— Кто же тогда прав? — угрюмо полюбопытствовал Потапчук.
Правым Аркадий Петрович считал себя. Он немедленно разделил нас всех на украинцев, евреев и русских, и его точка зрения была такова: украинцы, вообще украинцы, неправы, так как проявили жуткий сепаратизм, особенно преступный перед лицом войны; евреи, вообще евреи, неправы, так как выступили с требованиями чрезвычайно обидными не только для украинцев, но и для всех русских…
— Выходит… — сердито крикнул Зилов, — что прав Воропаев?
— Да! — Аркадий Петрович даже задохнулся. — То есть я хотел сказать — нет! Зилов, вы, пожалуйста, меня не сбивайте! Последовательный русский человек…
— …попадает прямиком в «союз русского народа»… — запальчиво подхватил Зилов.
— Зилов!!! — Аркадий Петрович трахнул ладонью по столу. — Замолчите! Я вас оставлю без обе… то есть я хотел сказать, вы нечестно полемизируете! Русские, собственно, малороссы, то есть, я хотел сказать, украинцы…
— Украинцы! Украинцы! — взорвался вдруг Макар. Он все еще был бледный, зеленый. — Вообще украинцы! Нельзя ли рассматривать каждого в отдельности, а не валить в одну кучу, вообще! Все украинцы не отвечают за каждого Репетюка…
— Правильно! Я тоже украинец! — крикнул Сербин. — Но…
— Господа! Граждане! — патетически всплеснул руками Аркадий Петрович. — С каких это пор вы начали открещиваться от ответственности за поступки товарищей? Я не узнаю вас, Зилов, и вас, Макар! — Аркадий Петрович заломил руки и закатил глаза. — Вы уже начинаете называть фамилии и выдавать товарищей начальству. Позор! Остановитесь! Я не требую от вас этого! И Зилова я не слышал! Фи!..
Макар, сконфуженный, сел. Он никого не собирался выдавать, но что же это такое получается? Он растерялся. Зилов пробормотал что-то дерзкое, но и он был смущен. И правда, о роли во всех событиях Репетюка и Воропаева знали только мы одни. Никто больше. А раз так, то существуют элементарные правила товарищества: гимназист никогда не выдает товарища, что бы там ни было!..
Потом явился Богуславский. После седьмого марта он пришел к нам впервые. Какой же он был кроткий и вкрадчивый! Голосок его звенел нежно и ласково. Он защищал и украинцев и евреев. И те и другие были правы. И те и другие погорячились. Все это от запальчивости. Все это молодой задор. Все это еще выправится. Вот и он сам, Юрий Семенович Богуславский, разве он не решал сгоряча, не ошибался смолоду? О-го! Еще как! Каждый человек ошибается. И ошибки только свидетельствуют о живом характере и активности человека. В молодости Юрий Семенович, оказывается, принимал участие в студенческих антиправительственных беспорядках и был за по взят под надзор полиции. Чтобы реабилитировать себя, ему и пришлось написать злосчастную брошюрку, будь она неладна — «Трехсотлетие дома Романовых». Но, легализовавшись таким образом, он получил возможность вступить в подпольную партию социалистов-революционеров. Однако, уже состоя в ее рядах, он не избежал новых ошибок. Например, вспомним прокламацию, которую ему, как инспектору гимназии, пришлось отобрать этим летом у группы гимназистов на полевых работах. Безусловно, он обязан был ее конфисковать, так как это была противовоенная прокламация, а социалисты-революционеры за войну до победного конца. Но, должен признаться, он тут слегка перехватил. Человек не может не ошибаться, и надо уметь быть терпимым, уметь прощать ошибки…
Он говорил с полчаса. Мы слушали в пол-уха. Содержание его речи нас мало трогало. Куда больше внимания заслуживало то, что инспектор гимназии Юрий Семенович Богуславский, по прозвищу Вахмистр, на этот раз говорил с нами… по-украински…
Впервые в стенах нашей гимназии украинский язык звучал с кафедры, из уст педагога и воспитателя.
Потом у крыльца гимназии затрещал автомобиль. Перепуганный Петрович ввел в класс Збигнева Казимировича Зарембу. Пан Заремба был в военной форме, с интендантскими погонами, с шашкой на боку и револьвером на другом. Серебряные шпоры мелодично всхлипывали при каждом его шаге. Красная повязка охватывала его левый рукав. Происшествие уже стало известно Временному исполнительному комитету, и комитет прислал к нам своего представителя.
— Цо то е, цо то е, прошен панув! — схватился Збигнев Казимирович за лысую голову, взойдя на трибуну.
— Такие милые, молодые, такие кавблеры, и такая неприятность!
У нас немножко отлегло от сердца. Пана Зарембу мы так привыкли видеть в роли лучшего танцора и первого распорядителя танцев на балах, что любая другая роль в его исполнении могла быть нами принята только как комедийная. Нас забавлял пан Заремба. Мы понемногу начали улыбаться, потом фыркать, наконец хохотать вслух. Пан Заремба говорил с большим чувством. Он вертелся на месте, притопывал каблуками, позванивая шпорами, помахивал руками. Ну, совсем танцевал мазурку. Опомнившись, наконец, когда смех стал слишком громким, Збигнев Казимирович придержал руки и ноги и высказал свое предложение: вопрос об изгнании евреев мы должны переголосовать.
— Временный исполнительный комитет тешит себя надеждой, прошен панув, что мои слова урезонят вас, товарищи. Вы, молодые граждане и таки славны кавблеры, воспользовались уже данным вам временной революцией правом свободного голосования. Но произошла неприятность! Теперь воспользуйтесь свободным правом второй раз, чтобы отменить ваше первое, временное решение. Нех выгнанные пшийдут назад…
— Послушайте! — крикнул Зилов. — Неужто вы не понимаете, что ваше предложение так же позорно, как и наш поступок? Да если вы предлагаете голосовать, значит вы допускаете возможность двух решений. Это — непонимание и контрреволюционное искажение идеи свободы!..