Избранное в 2 томах. Том 1
Шрифт:
Девушка отшатнулась, у нее посинели губы. Никаких сомнений — перед ней стоял лесовик, бандит, и его разговор о хлебе — только для отвода глаз: сейчас он начнет ее грабить. Девушка засуетилась и дрожащими пальцами поспешно выдернула из кармана кошелечек.
— Нате… нате! — зашептала она, левой рукой крепко прижимая узелок к груди, а правой тыча Иванку в руки кошелек. — Тут две керенки и… николаевскими копеек шестьдесят… Возьмите! Больше у меня ничего нет! Я вас прошу!
Иванко, подняв обрез, выпрямился и теперь стоял растерянный — с обрезом в одной руке и кошельком в другой.
— На что мне деньги? — совсем смутился он. — Что деньги в лесу?… Я со вчерашнего дня не ел… Хлеба бы мне ломоть… — Глаза его снова уставились на узелок в красном платочке.
Девушка опять поскорее отдернула узелок назад.
Ветер тут же подхватил один из них и погнал к канавке. Завертев хвостом, Рябко с веселым лаем кинулся вдогонку.
— Ой! — пришла в ужас девушка и поскорей нагнулась. Но ветер уже ворошил кучку, и она с размаху присела, прикрыв бумажки подолом.
Иванко догнал листочек и наступил на него ногой. Он наклонился, чтобы поднять, но руки были заняты, и он машинально сунул кошелек в карман бушлата. Выпрямившись, он поднес листок к глазам. Печать была убористая и мелкая. Иванко начал вслух, по складам:
Товарищи крестьяне!
Немцы и наши «собственные» паны со своими прислужниками-националистами хотят снова сунуть в ярмо головы трудящихся, неимущих крестьян и рабочих. Они хотят отобрать отданные вам большевистской властью помещичьи земли и оттягать посеянный вашими руками урожай. Но большевистское зерно упало на плодородную почву бедняцкой доли…
— Кто это писал? — сурово посмотрел на девушку Иванко. Она уже поднялась и старательно увязывала в платок свои бумажки.
— Большевики! — дернула девушка плечом и посмотрела Иванку прямо в лицо.
Иванко растерялся.
— Так их же нету… — сказал он после паузы.
— Есть! — уже весело ответила девушка. — Только к ним дорогу знать надо…
Иванко помолчал. Бумажка была длинная, и ему стыдно стало и дальше читать по складам.
— На что тебе столько? — кивнул он на узелок и вздохнул: хлеба там, выходит, не было.
— Людям раздавать.
Иванко сложил бумажку вчетверо и бережно спрятал во внутренний карман — туда, где лежал список быдловских незаможников и батраков.
— И куда же ты идешь?
— В Быдловку.
— Врешь?
— Правда.
— Так там же немцы с гайдамаками. Только вчера отбирали хлеб…
— Да? — переспросила девушка. — Вот и хорошо. Потому и иду. Пускай люди почитают. Это же про немцев с гайдамаками и писано.
— Не боишься?
Девушка покраснела и не ответила.
— Ты того… на тот конец, что за кладбищем, иди. Поспрошай Кривунов. Возле Коротка погорелой хаты. Вчера немцы спалили. Кривунову Гальку спроси. Тебя как звать?
— Катря.
— Скажешь Гальке: Иван Коротко кланяться велел. Она тебе и расскажет, кому твои бумажки давать. Там есть такие, кто интересуется. Пускай к Степану Юринчуку отведет, тому, у которого юнкера осенью брата убили. Скажешь: Иванко так приказал.
Иванко сделал несколько шагов, но остановился, Рябко тоже присел и стал подметать тропку хвостом.
— Послушай, — потупился Иванко, — а ты, как тебя, Катря, не знаешь, где тут, в лесу или еще где, такие люди есть, которые… словом, чтобы против немцев или там против Петлюры, а не то гетмана?
— К Днестру иди! — весело ответила Катря. — Под Шайгород в лес. На Хомяково направление держи. Прокламацию им покажешь!
— Чего? — не понял Иванко.
— Ну, бумажку ту, которую взял, покажешь, скажешь: большевики дали! Понял?
Стволы грабов сомкнулись, и фигура Иванка скрылась меж них, как в воду канула. Еще раз гавкнул Рябко — и лес затих.
«Создателю во славу, церкви и отечеству на пользу»
Двери распахнулись настежь, и все застыли на пороге, потрясенные.
Старой гимназической «учительской» не узнал бы и сам сторож Ефим. А ведь он стирал тут пыль с чернильниц со дня основания гимназии.
Круглого стола под черной клеенкой, протертой по сгибам поколениями классных журналов, «недельных сведений» и кондуитов, — посреди комнаты не было. Он исчез — вместе с замазанным чернилами непристойным рисунком, нацарапанным Бронькой Кульчицким еще в бытность в третьем классе, когда он тайком проник в учительскую, отпросившись с пасхальной литургии в уборную, вместе с огромной плоской чернильницей, которой добродетельный старый Ефим каждое утро стыдливо прикрывал бессмертное творение неудержимой Бронькиной фантазии. Из этой чернильницы вышли десятки тысяч единиц, тысячи двоек, были сделаны сотни записей в кондуиты, подписаны десятки исключений из гимназии… На серой стене с тошнотворным трехцветным бордюром, намалеванным в тысяча девятьсот тринадцатом году по случаю трехсотлетия дома Романовых, теперь не висела немая физическая карта обоих полушарий: по тридцать восьмому меридиану она была стерта, и на ней отсутствовала Москва, Таганрог, Дамаск и озеро Тана в Абиссинии, зато на Черном море появились бесчисленные неоткрытые острова, посаженные мухами, жиреющими на учительских завтраках… И куда девались три желтых шкафа-близнеца у правой стены, против окон? В первом хранились кондуиты, журналы и дневники. Во втором — тетради с переложениями, хриями и экстемпорале. А в третьем на полках разложены были разные, отобранные у гимназистов во время уроков, недозволенные предметы, которые будут им возвращены не раньше, чем по окончании гимназии. Принадлежащая Сербину фотография Катри Кросс. «Малороссийский песенник» Туровского. Золотое пенсне Репетюка. Флакон духов Воропаева. Самодельный электрический фонарик Зилова. Нотная тетрадь Пиркеса. Альбом порнографических открыток, отобранный у Броньки Кульчицкого еще в приготовительном классе. А также сорок семь книжек, конфискованных у Николая Макара за девять лет пребывания в гимназии: Пинкертон, Бокль, Чернышевский, Ник Картер, Спенсер, Форель, Конан Дойл, Толстой, Вербицкая, Шевченко, Кант, Арцыбашев, Ницше, Михайловский, Гегель и много других.
Девять лет гимназии отцвели, пролетели, и вот их уже тоже нет. Их вынесли прочь вместе с картой, журналами, тетрадями и тремя шкафами-близнецами. И старый сторож Ефим равнодушно подмел после них комнату.
— Абитуриентис апропинквантибус гимназиум фуэрэ эссэт… [14] — первым заговорил Макар. Теперь, при гетмане, он предпочитал изъясняться на мертвом языке древних — по-латыни. Его бледное, веснушчатое лицо, как всегда, светилось несмелой, застенчивой улыбкой.
[14] «При приближении абитуриентов гимназия сбежала», — в этом предложении использован особый синтаксический оборот «облятивус абсолютус», за незнание которого Макар получил не одну единицу и течение гимназического курса. (Прим. автора.)
Бронька Кульчицкий радостно подхватил.
— Битте-дритте! — зафиглярничал он. — Антрэ, силь ву плэ! Макар теля пасэ, пан лен-трэ, вже-уприв!..
Под напором идущих сзади, передние вынуждены были перешагнуть порог.
Занимая почти всю большую комнату, огромным «покоем», под белыми крахмальными скатертями до полу, застыли три длинных и пышных стола. Белого фарфора тарелки матово поблескивали под трепещущим светом сотни свечей — в высокие бронзовые канделябры вставлено по девять штук. Букеты белых роз раскинулись в высоких, изогнутых лебедиными шеями вазах, и нежные лепестки прихотливых цветов подрагивали среди холода ваз и тепла огоньков. Зеленые, желтые и красные бутылки — высокие, приземистые, ребристые и пузатые — выглядывали между букетов, в окружении бокалов, стопок, стаканов, рюмок и чарок. Опытный глаз мигом отличил бы среди них и фальсифицированный венгерский токай, и сделанный в Бреслау ямайский ром, и целую коллекцию французских и испанских ликеров: шартрез, трипльсек, бенедиктин и другие кригссуррогаты немецкого производства. В низеньких прозрачных графинчиках, отливая синевой, искрился и натуральный подольский сахарный первак. Засим пошли уже чудеса кулинарии. Была тут и тонко наструганная ноздреватая бирзульская брынза, и нежно-розовая прозрачная белоцерковская ветчина, и щедро нарезанная сочная крыжопольская колбаса, и перламутровые ломти вапнярского сала, и жареные быдловские караси, и печеные деражнянские линьки, и первые межировские раки, и ямпольские моченые яблоки, и могилевские соленые огурцы, и много другого — печеного и вареного. Пар дрожащей спиралью пробивался между лепестками роз, подымаясь с блюд, заваленных румяными пирогами — очевидно, с куриной печенкой и с капустой. Отдельно дымился бигос.