Избранное в 2 томах. Том 2
Шрифт:
Она приходила — обездоленная и печальная старая женщина, ежедневно около одиннадцати с закутанным в тряпки горшочком. Разматывала тряпье, снимала крышку и ставила его на стол. Это был горшочек точно такой, как и десятки других, стоявших тут, — с зеленью, охрой, кармином, суриком. Только из него густо поднимался пар: женщина старалась приносить кулеш горячим. Ведь и алкоголику нужно хотя бы раз в день поесть горячего. Из кармана она вынимала деревянную ложку, завернутую в белую бумагу, деревянную потому, что, если бы принесла железную, Ермолаев тотчас забрал бы ее для растирания красок. Она клала ложку перед ним, а сама, молчаливая и печальная, отходила и тихо стояла среди декоративных готических колонн, полотнищ, размалеванных под лес, и листов
Дома Ермолаев не жил. Он не умел жить, как все люди. Он всегда был здесь, среди этих дворцов, лесов, хаток, павильонов, прекрасных беседок и ветхих заборчиков, — среди этих химер, намалеванных собственной рукой и сваленных по углам кучами, как попало. Он жил среди этих ведер, ведерок, котелков и папок с красками, которые распространяли едкий, отравляющий, но единственно милый его сердцу запах. Без этого запаха он умер бы, как и без театра или водки.
Ермолаев и спал в театре. Зимой, когда театр не отапливался и краски замерзали в банках и ведерках, он укладывался спать не в декоративной, а на сцене. Там он разворачивал огромный ковер, ложился поперек его, брался за один конец и, перекатываясь с боку на бок, завертывался в него, как в трубу. Проделав это, он засыпал на всю ночь сном праведника. Иногда ночью, когда в театре никого не было, из ковра гремели монологи Гамлета и короля Лира. Это Ермолаев декламировал, чтобы быстрее уснуть.
Как-то в театр привезли реквизит в сундуках и ящиках. Подводчики неосторожно бросили какой-то сундук на свернутый ковер. Тихим воплем и стоном отозвался потревоженный ковер. И вдруг перед остолбеневшими, перепуганными возчиками появился Ермолаев.
— Шапки долой! Вы в храме искусства, мерзавцы! — еле слышно прохрипел он и потерял сознание.
Наш зритель
Красная Армия разгромила деникинские полчища и погнала их на юг, к морю. Глубоко вклинившись в расположение противника, бравые красные кавалеристы захватили наш город к вечеру зимнего дня. Броневики из пульманов, обложенные мешками с балластом, въехали следом за ними по трем магистралям.
На следующий день утром в одном из особняков на Графской улице разместился военный комиссариат. А в полдень все актеры через вестовых получили повестки с предложением немедленно явиться в комиссариат. Час тому назад приказом по окружному военкомату — это был один из первых его приказов — нашу труппу наименовали «Красноармейским театром-студией при агитпросвете уездного военкомата». Этим же приказом в театр назначался политический комиссар и актерам устанавливалось государственное содержание. В виде аванса всем актерам было выдано по паре прекрасных спиртовых подметок бердичевского завода. Вчера у деникинцев был отбит целый вагон кожи.
Военный комиссар сам прочитал нам этот приказ.
— Играть будете каждый вечер, — добавил он. — А если какая-нибудь часть будет уходить на фронт вечером, то для нее придется играть днем. Спектакли бесплатные. Первый спектакль сегодня. Какой у вас репертуар?
Комиссар театра уже знал наш репертуар. Он приложил руку к папахе и доложил:
— «Свадьба Кречинского», «Поцелуй Иуды», «Красный фонарь», «На пороге к делу», «Роковой шаг», «Гонимые», «Бедность не порок»…
— «Бедность»… что? — переспросил военный комиссар.
— «Бедность не порок».
— Ага! — удовлетворенно протянул комиссар. — Вот, вот! Правильно!
— Это известная пьеса знаменитого драматурга Островского, — пояснил Костоправов-Рудин.
Произнес он это с апломбом, заносчиво, слегка пренебрежительно, потому что наш театр, дескать, не какой-нибудь: знаменитые пьесы имеет в своем репертуаре!
Пренебрежение это уже относилось к неосведомленности самого военного комиссара, которому неизвестно то, что каждый культурный человек должен знать. Военный комиссар действительно в области культуры звезд с неба не хватал, фамилию свою подписывал тремя закорючками, после каждого слова вставлял «значится»; не гнушался он и такими словечками, как «упьять», и вместо шестнадцать произносил «шешнадцать». Университетов он, видимо, не кончал.
— Вот и сыграете, значится, «Бедность не порок», — сказал военком решительно. — Правильная, видать, пьеска.
Так, спектаклем «Бедность не порок» «Красноармейский театр-студия Н-ского уездного военного комиссариата» начал свое существование. Комиссар театра собственноручно сел писать плакат на двух листах фанеры, который должен был оповестить все военные части и эшелоны, что бедность не есть порок, в чем каждый может убедиться, придя вечером на представление. Внизу плаката фиолетовыми чернилами на желтоватой неровной поверхности фанеры были аккуратно, в алфавитном порядке, написаны фамилии всех актеров — настоящие фамилии, согласно документам: псевдонимов комиссар театра не признавал. Я снова обрел свою настоящую фамилию.
Первый спектакль состоялся вечером в тот же день.
Мы, актеры, шли в театр как-то неуверенно. Стоит ли вообще идти? Ведь фронт в десяти километрах, пушки бьют беспрерывно — залпами. Снаряды ложатся совсем близко, иногда на территории города. Случается, что ветер доносит отзвуки пулеметных очередей откуда-то с запада. Придут ли при такой обстановке в театр зрители? Ведь наш город невелик, и среди нескольких тысяч граждан вряд ли наберется полтысячи смельчаков, готовых рисковать жизнью, чтобы посмотреть пусть и известную пьесу, пусть и знаменитого драматурга. К тому же пьеса уже шла до этого раз пять-шесть, и все любители сценического искусства должны были бы ее видеть. Мы шли в театр не очень-то охотно. На каждом углу патрули проверяли наши документы, а ночевать, как предупредил комиссар, мы должны были в самом театре: город был на осадном положении, и ходить ночью по улицам запрещалось.
И вот мы у нашего театра.
Еще издали мы увидели огромную толпу и сильно встревожились. Толпы людей в серых шинелях, с винтовками за плечами суетились вокруг театра, перекатываясь волнами от одних дверей к другим. Стоял страшный гомон, слышались пронзительные выкрики. Кто-то с кем-то спорил, кто-то кого-то усовещивал.
Митинг? Бунт? Может, переворот? Не повернуть ли назад, пока не поздно?
Но дело, оказывается, было совсем в другом. В нашем театре было всего несколько сот мест. Еще за два-три часа до начала, как только появилось объявление о спектакле, все места уже были заняты наиболее заядлыми любителями сценического искусства из числа красноармейцев. Еще через полчаса были забиты и все проходы. А через час уже не было никакой возможности даже подойти к театру. Теперь у входа бурлила толпа из тех, кто пришел с опозданием, то есть за час до начала спектакля. Бойцы подразделений, которым вскоре выступать на фронт, требовали пропустить их в театр вне очереди. Желающих смотреть спектакль было раз в пять больше, чем мест в театре.
И тут выяснилось, что в театре нет ни одного актера. Все мы, актеры, были еще тут, по эту сторону толпы. Наши усилия пробиться к дверям, за кулисы, сквозь густую толщу народа оказались тщетными. Когда же кто-то более юркий все-таки протискивался в толпу красноармейцев, его немедленно вышибали с возмущенными криками: «Вольных не пускать!»
Тогда комиссар театра влез на забор. Он выхватил револьвер и стал стрелять вверх. После пяти-шести выстрелов ему все-таки удалось обратить на себя внимание. В горячей и страстной речи он объяснил собравшимся, в чем дело: актеры все здесь, но они не могут пробиться в театр, а пока актеры не оденутся и не загримируются, спектакль все равно не начнется. Он просил немного расступиться и пропустить актеров в театр.