Избранное в 2 томах. Том 2
Шрифт:
Стрельба, спровоцированная чрезмерной склонностью комиссара к сценическому натурализму, быстро утихла. Но она утихла только с нашей стороны, а петлюровцы еще до самого рассвета беспрестанно били из пушек и пулеметов, отражая внезапное «наступление» красных частей.
«Красное зарево» временно было снято с репертуара.
Меценат «Князь Ковский»
Он появился в театре и стал в нем постоянной фигурой, как, по-видимому, появляются и все меценаты: неведомо когда и неизвестно откуда.
Однако в актерской жизни он сразу же занял место главного героя в еще не написанной пьесе.
Его привыкли видеть на каждом спектакле. Он приходил аккуратно к началу и высиживал до конца, независимо от того, смотрит он эту пьесу первый, второй или, может быть, десятый раз.
Когда комиссар театра вывесил за кулисами тарификацию — точнее говоря, распределение красноармейского пайка и «марок» среди актеров — с печатью военкомата и подписью начагитпросвета, то и он, внимательно прочитав тарификацию, вынул из-за обшлага шинели огрызок карандаша и подмахнул внизу наискосок, рядом с подписью начагитпросвета:
«Присоединяюсь!
От гарнизона:
командир бронепоезда «Верный»
Его фамилия была Князьковский. Но вторую букву «К» он выводил выше строки, как прописную, и перед ней делал небольшой интервал. Получалось таким образом: Князь Ковский.
На нем была матросская бескозырка с георгиевскими ленточками, темно-коричневая матросская шинель и высоченные охотничьи ботфорты с графскими гербами на голенищах. На поясе с правой стороны он носил наган, с левой — две гранаты с деревянными ручками. На груди, повыше пояса, висел бинокль «цейс», чуть пониже — офицерский порттабак. В порттабак вмещалось, самое меньшее, сразу три пачки махорки, и он угощал ею всех, вынимая из своей бескозырки книжечку папиросной бумаги, сделанную из старых чайных бандеролей царского времени. Свой бронепоезд, сооруженный из длинных угольных пульманов, выложенных изнутри мешками с балластом, он наименовал «Верный» — в честь тральщика, с которого началась его широкая дорога в жизнь.
В театре к «князю Ковскому» привыкли сразу. Около печки, в углу актерской костюмерной, он появлялся за полчаса до начала спектакля и внимательным, хозяйским глазом следил оттуда, как гримировались и одевались актеры. Он чаще всего молчал, но от его быстрого внимательного взгляда ничего не ускользало. «Патлы, патлы!» — сердито кричал он, если актер неаккуратно надевал парик и из-под него виднелись собственные волосы. «Собачью радость поправь», — бросал он недовольно, если у кого-нибудь из-под фрака выглядывал уголок плохо пристегнутой манишки. «А усы, усы где?» — возмущался он, если кто-нибудь из исполнителей на втором или третьем спектакле почему-то решал изменить грим персонажа и играть его не с усами, а начисто выбритым. Актерская костюмерная была у нас одна и для актеров и для актрис, и, ясное дело, и те и другие уже давно привыкли не считаться с предрассудками: раздевались и переодевались, не обращая внимания на присутствующих. Но Князьковский педантично соблюдал правила приличия. «Отвернитесь, хлопцы», — укоризненно говорил он, как только замечал, что какая-нибудь из актрис неожиданно появлялась среди костюмерной в одних панталонах. И он сам первый быстро отворачивался к печке, искоса, из-под руки поглядывая, закончен ли уже туалет, и можно ли снова занять свое место. С третьего представления Князьковский уже знал каждую пьесу наизусть. Он точно запоминал все паузы, выходы и мизансцены. И если кто-нибудь из исполнителей не сразу подхватывал реплику, поданную суфлером, лицо Князьковского багровело, и он, высунувшись из-за кулис, со своих ковров, изо всех сил шептал реплику своим простуженным басом.
Иногда, если бронепоезд «Верный» должен был после боя становиться в железнодорожные мастерские на ремонт, Князьковский с самого утра появлялся в театре на репетиции. Тогда, поймав кого-нибудь из свободных актеров, он тащил его в угол, за кулисы, и там заставлял выбивать чечетку, настойчиво и неутомимо. Он знал двадцать семь вариантов чечетки: дрибушечки, плаз, колеса, походкой, в три четверти, с паузой, вольно — и еще другие. Он подтыкал за пояс полы шинели, подтягивал повыше ботфорты и, придерживая руками наган, гранаты и бинокль, долбил ногами пол час, два и три подряд. Если же его очередного ученика вызывали на выход, он хватал тут же другого, только что освободившегося, потом третьего и четвертого, утирал пот с лица, заламывал бескозырку на затылок и жарил чечетку, вкладывая в нее всю свою душу.
На премьеры Князьковский часто приносил подарки. Актеры получали от него по пачке махорки и по четыре камушка для зажигалок на брата. Актрисы — то по куску мыла для стирки, то по катушке ниток на двоих, то даже — «в лотерею» — пару чулок, отобранных особым отделом у контрабандистов. Администратору театра он приносил оберточную бумагу, на которой печатались билеты для платных спектаклей в выходной день актера. Парикмахеру Полю — полкилограмма несоленого смальца для грима и разгримировальной мази. Если же к очередной премьере необходим был какой-то необыкновенный реквизит, который невозможно было достать в боевой обстановке фронта девятнадцатого года, — штофные портьеры, синагогальные семисвечники, епископскую митру, живого гуся, — то Князьковский добывал все это прямо-таки со дна морского и приносил в театр на веки вечные. Слово «реквизит» Князьковский, однако, выговорить не мог и произносил его проще: «реквизиция». Мало-помалу помреж, составляя реквизитные списки к очередной постановке, перестал обращаться в агитпросвет и попросту передавал их Князьковскому.
Бронепоезд «Верный» часто подолгу стоял в нашем городе. Он не был подчинен полкам, дивизиям и армиям, которые, двигаясь за фронтом, все время взад и вперед перекатывались через наш город. Кажется, он находился в распоряжении коменданта гарнизона. Во всяком случае, он ежедневно на рассвете отбывал в направлении фронта и к вечеру возвращался. Иногда на его боках зияли свежие пробоины, а из пульманов на винтовках выносили тела погибших бойцов. Вслед за ними спускался Князьковский с бескозыркой в руках и, грозя кулаком в сторону фронта, крыл «желто-блакитных» и в бога и в черта. Фронт в то время не был каким-то определенным географическим понятием. Один день он, грохоча пулеметами и разрывами бомб, придвигался к самым окраинам города, а на другой — уже откатывался чуть ли не к самой границе, больше чем за полсотни километров. Это была осень девятнадцатого — зима двадцатого года. Наступала весна. От польских границ, на помощь желто-блакитным ордам уже начали развивать позиционное наступление бело-малиновые легионы Галлера и Пилсудского.
Князьковский в это время ходил угрюмый. Он даже как-то пропустил два спектакля подряд.
А впрочем, причины, тревожившие Князьковского, были весьма серьезные. Каждое утро, независимо от того, был ли фронт за пять километров или за двадцать пять, в одиннадцать часов утра чуткую настороженность прифронтового города разрывали четыре гулких взрыва, почти сливаясь в один. И после этого снова наступала тишина. Но каждый раз эти четыре шальные, неизвестно откуда прилетевшие снаряды причиняли огромные разрушения самым важным объектам. То они попадали в резервуары водокачки, то взрывали английскую стрелку, которой переводились поезда с Киевской линии на Волочисскую, то разрушали поворотный круг в депо. Если же части, передвигавшиеся по железной дороге, оставляли на ночь свой штаб в вагонах, то на следующий день утром четыре снаряда попадали как раз в эшелон или точнехонько в то место, где он только что был, — если эшелон отходил со станции до одиннадцати.
В городе нарастала паника. Бабы шептали о «руке господней» и о «Христовом стрелке». Среди бойцов пошла молва о какой-то новой, немецкого изготовления, автоматической «Берте», с адской машиной, которая стреляет и корректируется без орудийной прислуги, с помощью «электромагнетизма» и радиотелеграфа. Кроме того, были и более официальные слухи о каком-то легендарном канонире, известном еще со времен империалистической войны, которого якобы петлюровцы наняли за двадцать тысяч николаевских рублей.