Избранное в двух томах. Том I
Шрифт:
Исстари известно — жить в вере легче и проще, чем в сомнениях. А кто не стремится облегчить себе жизнь?
Рано утром, идя на работу, я увидел на еще полупустынной улице корову — впервые увидел корову на ленинградской улице. Корова медленно шла мне навстречу, опустив голову и поводя ею по сторонам, — наверное, хотела пить или была голодна, — раздувая ноздри, она на ходу обнюхивала асфальт.
На остром хребте коровы связанные вместе, свисая на опавшие бока, лежали два мешка, туго набитые чем-то. За коровой шла женщина, одетая для летнего времени совсем неподходяще — в черное зимнее пальто с меховым воротником. Оно было распахнуто — даже прохладным летним утром в таком одеянии, конечно, жарко. За спиной женщины висел рюкзак, набитый так же туго, как
Увидев меня, женщина спросила, как пройти к Пяти углам. Я объяснил и спросил, откуда они идут.
— Из Володарска, — ответила женщина. — Немцы уже у нас. Здесь у меня знакомые, больше некуда нам идти.
Я постоял, глядя им вслед. Володарск — это пригородный поселок, совсем недалеко от Ленинграда. Туда еще недавно можно было запросто доехать на трамвае за какие-нибудь сорок минут. А сейчас трамвайный путь перерезан линией фронта.
Только в эти минуты, когда я провожал взглядом медленно бредущую вслед за своей коровой женщину с детишками, я, наверно, впервые по-настоящему осознал, что враг очень близко, ведь в сводках, что мы слушали по радио, ничего не говорилось о положении под Ленинградом. Я глядел на женщину с ее детьми и видел, как бы со стороны, Рину. Если ей придется так…
И все-таки не исчезала уверенность: перед городом немцев непременно остановят.
Думать так были основания.
Воздушные тревоги оканчивались пока что в общем благополучно — прорывались только отдельные немецкие самолеты, и лишь иногда им удавалось где-нибудь, чаще всего на окраине, сбросить фугаску или несколько «зажигалок». И по-прежнему спокойно проходили мои ночные дежурства на чердаке. Пост дежурного находился у слухового окна, как раз над нашей комнатой, — она была на самом верхнем этаже. Глядя из чердачного окна на черное ночное небо, на затемненный, без единого огонька, город, я думал о том, что подо мною, отделенные от меня только потолком, — Рина и тот, кого мы ждем, что я оберегаю их… Эти мысли не раз прерывал резкий звук сигнала воздушной тревоги. Тогда я брал в руки длинные железные щипцы, предназначенные для того, чтобы хватать фашистские «зажигалки», и ждал, наблюдая за небом. Словно лезвия гигантских, голубоватой стали мечей вскидывались вверх и угрожающе раскачивались, готовые вонзиться в летящего врага, лучи прожекторов. Небо наполнялось гулом невидимых самолетов, и где-то на краю его начинали мелькать багровые искорки — только искорками казались издали разрывы зенитных снарядов, — словно вспыхивали и гасли, мгновенно сгорая, далекие летучие звезды. А иногда далеко в стороне, низко над землей, за краем моря крыш, еле различимых в ночной мгле, вспыхивал, разливаясь вширь, словно придавливаемый тьмой к земле, зыбучий отсвет — где-то разгорался пожар. Обычно через несколько минут после начала тревоги все в небе и под ним становилось вновь непроглядно черным. Но душа была наполнена ожиданием: вот-вот зловеще-молчаливая тьма вновь взорвется завыванием летящего бомбардировщика.
В такие минуты мне иногда казалось, что я один во тьме, один в напряженности военной ночи, простершей над городом свои черные крылья. Но я знал — вблизи меня, на крыше нашего дома и на крышах соседних домов — люди, мои сограждане. А под крышами, за плотно зашторенными окнами — тоже люди, каждый со своими заботами и привязанностями, тысячи и тысячи человеческих судеб. И каждую из них — мою, Рины и не начавшуюся еще жизнь того, чьего появления так трепетно ждем, — может оборвать всего одна-единственная бомба с одного-единственного прорвавшегося в небо над городом фашистского самолета.
В одну из ночей, когда я не дежурил и успел заснуть в своей постели, меня разбудил резкий вой сирены. Это было уже привычным. В первые дни мы с Риной поспешно одевались, спускались в подвал, где было устроено убежище. Но потом перестали это делать: немецкие самолеты еще ни разу не появлялись над центром города, а наш
Вот и на этот раз, когда взвыла сирена и мы проснулись, я только осторожно обнял: Рину, спросил:
— Не боишься?
— С тобой — нет.
Мы лежали, молча вслушиваясь в звуки тревоги: хлопали многочисленные двери нашей огромной коммунальной квартиры, до революции в ней жил, как гласили квартирные предания, во всех двенадцати комнатах какой-то купец, владелец магазинов готового платья, а теперь обитает двенадцать семей.
Мы слушали, как торопливо пробегают люди по коридору, как мяукнул, наверно попав кому-то под ногу, Федосей, наш общеквартирный кот, уважаемый жильцами за отсутствие кошачьей наглости и прилежание в ловле мышей. Но вот в квартире все смолкло. По-ночному тихо и на улице, словно и нет тревоги… Только где-то в уличном репродукторе мерно отстукивает секунды бесстрастный метроном.
Скоро ли отбой?
Где-то далеко-далеко будто молотки застучали часто и глуховато. На подступах к городу бьют зенитки.
И вдруг наверху протяжно, с металлическим подвывом прогудело.
Я приподнял голову от подушки, прислушиваясь: наши истребители? Иногда они во время тревоги кружат над городом. Над нами, на чердаке, глухо бухнуло. По потолку суетливо затопали.
— Оставайся здесь! — крикнул я Рине, соскакивая с постели. — Сейчас вернусь!
Через несколько секунд я взбежал на чердак.
Ладонью толкнул узенькую дверь, ведущую на него с лестничной клетки. Из двери на меня бросился, клубясь, белый, изнутри светящийся дым, из него во все стороны и прямо в меня летели огненные брызги. «Зажигалка? Над нашей комнатой!»
Прикрывая глаза ладонью, я вбежал в гущу дыма. У самых ног увидел комок пляшущего пламени — из него-то и летели во все стороны искры. Я отвернулся, оберегая лицо, и тут заметил человека, спиной прижавшегося к кровельной балке, косо уходящей вверх. Федор Дмитриевич, старик пенсионер, сосед по квартире, дежурящий по чердаку сегодня. Глаза расширены, надо лбом торчат растрепанные седые волосы, руки стискивают черенок лопаты.
Выхватив лопату у растерявшегося старика, я поддел пышащую белым пламенем «зажигалку». Посредине чердака бочка с водой. Донести — и туда. Я ринулся к бочке, отворачивая лицо от беснующегося на лопате огня. Внезапно острая боль в правой руке, державшей лопату, словно током ударила меня. Боль была нестерпимой — средний палец где-то возле ногтя жгло огнем.
Но только тогда, когда я сунул лопату вместе с прикипевшей к ней бомбой в бочку, я выпустил лопату из рук.
Вот он и до сих пор — тому уже много лет — рваный, неправильной формы, словно запекшийся шрам на пальце. Долго потом болело: капля раскаленного сплава вонзилась глубоко, до кости. С тех пор этот палец, если им постучать, издает звук как деревянный. Память о «боевом крещении».
Вернувшись к Рине, я сказал ей решительно:
— Тебе надо уезжать!
О том, чтобы ей уехать, я заводил с нею разговор уже не раз. Она могла бы уехать к своим родственникам в Вологду или в Вышний Волочек — тогда и Вологда и Волочек казались нам глубоким тылом. Но мало кто хотел покидать Ленинград в первые месяцы войны: никто не предвидел еще, что вокруг него сомкнется вражеское кольцо и самые тяжкие беды обрушатся на город.
Так свойственно ошибаться людям: они редко способны верной мерой определить, как велика грозящая им беда, ибо склонные переоценивать свои возможности предотвратить или хотя бы уменьшить ее. А когда беда наступает — человек находит в себе для борьбы с нею такие силы, каких прежде и не ощущал. В минувшую войну мы вначале не представляли, как тяжко придется нам, как невыносимо тяжко. Однако кто, честно говоря, предполагал, что мы не только выстоим, а и так блистательно завершим ее? Но до этого времени в первое лето войны было далековато…