Избранное в двух томах. Том II
Шрифт:
Решаем и мы сделать маленький привал: жарко, хочется и попить, и хоть на минутку остудить натруженные ноги.
Располагаемся неподалеку от санитарной палатки, рядом с двумя пожилыми солдатами, вольготно растянувшимися на траве и покуривающими махорку. Возле них катушка провода и зеленый ящичек полевого телефона. Они ждут своего лейтенанта, который отправился что-то выяснять. Связисты — народ самый осведомленный. Поэтому я, для пущей верности, спрашиваю их: на правильном ли мы пути в штаб полка? Удостоверяюсь, что на правильном. Один из солдат вдруг говорит нам:
—
Там, куда он показывает, у воды на корточках сидит, спиной к нам, здоровенный солдат, которому старшина явно не смог подобрать подходящего обмундирования, и поэтому оно ему малость тесновато. Он что-то полощет в речке, а рядом, на кустике, висит уже выстиранное.
Смотрим и не понимаем: солдат как солдат. Связист объясняет:
— Это на сегодняшний день самый знаменитый человек в нашей части. Тетя Маша!
— Какая Маша? Это же солдат!
— Не солдат, а ротный санинструктор! Да вы приглядитесь — Маша это! Ее весь полк знает.
Действительно, постирушкой занята женщина — только необычно могучих форм. Пострижена коротко, по-мужски, сзади если глядеть — она без пилотки, — и не догадаешься, что это женщина.
— Командир полка ее к ордену представил! — говорит во всем осведомленный связист.
— За что?
— С утра, как бой был, пошла Маша раненых искать. Смотрят наши — из хлебов целая процессия движется: два немца руки вверх держат, у одного вся ряшка в крови. А сзади Маша выступает: на боку — сумка санитарная, на шее два автомата немецких, третий — в руках.
— Что же, она одна их в плен взяла? А третий автомат чей?
— Да немца же! Трое их было… Маша рассказала: идет она через хлеба, смотрит: где раненые есть? Вдруг на нее из-за колосьев три немца набрасываются…
— Откуда ж они взялись на нашей стороне?
— Э, товарищ лейтенант! — несколько даже покровительственно смотрит связист на меня. — Да разве тут, в хлебах, да еще когда наступление идет, точно отмеришь, где своя, где чужая сторона? Линию фронта никто по линейке не прочертил и столбов не поставил. По пшенице и немцы ходят, и наши. Вот и эти трое куда-то по своим делам… А увидали — баба идет, — затаились. Потом уж на допросе один признался: хотели позабавиться с нею. Но с Машей позабавишься… Наши-то мужички знают. Один приставал к ней, так она ему как дала по шеям сам зарекся и другим отсоветовал. Эти трое фрицев только схватили ее, как врежет она своим пудовым кулачищем по сопатке одному, другому, третьему — мало того, что сильна, она же еще ловка. Говорят, в цирке до войны работала. Пали те фрицы. Пока очухивались, она их автоматы позабирала, командует: вставайте, гады! Двое поднялись, а третий так в себя и не пришел, башку она ему свихнула. Наши ребята, что в штабе дежурят, рассказывали — на допросе оба немца в один голос твердили: ужасная женщина! Страшная!
— Позабавились, значит?
— Еще как! — смеется связист. — Век помнить будут. Но я так считаю, товарищ лейтенант, те два немца должны к Маше благодарность иметь.
— За что?
— Да за то, что в плен их живьем взяла.
— Нет уж, это — шалишь! — неожиданно вступает в разговор второй связист, чуть постарше. — Сначала пускай у нас столько построят, сколько наломали. Столько, и не меньше.
— Да пошли они! — вдруг вскипает связист, завязавший разговор. — Сами управимся, дай только Гитлера добить.
Можно бы еще поговорить со словоохотливым связистом, но пора идти. Время не терпит!
Еще раз с изумлением и почтением поглядев издали на могучую тетю Машу и распрощавшись с нашими собеседниками, поднимаемся.
И вот мы уже за речкой, на опушке леса, возле землянок. Нам показывают землянку начальника штаба полка. Его нет, но должен быть с минуты на минуту.
Решаю подождать. Мы присаживаемся возле землянки. Замечаю лежащий на траве мешок с черным гитлеровским орлом и надписью «Фельдпост», туго набитый письмами, некоторые высыпались на припыленную траву. От нечего делать подбираю несколько писем, наскоро просматриваю. Без словаря я еще не читаю свободно, но общий смысл улавливаю. Мой солдат подвигается ко мне бочком, спрашивает:
— А вы по-немецки понимаете, товарищ лейтенант?
— Понимаю.
— Интересно, что там фрицам из дому пишут?
— Ничего особенного… Вот от малыша какого-то, — я показываю страничку письма, исписанную крупным неустойчивым детским почерком и украшенную цветком, старательно нарисованным цветными карандашами. — «Это мой цветочек, паппи» написано отцу, значит. Спрашивает, когда домой вернется… А на обратной стороне — это уже жена. Сообщает, кто из родственников и соседей ранен, кто убит. На фронте и дома, от бомбежки. Союзники бомбят.
— Так им и надо, сволочам! — раздается у меня над ухом сердитое. Оглядываюсь. Оказывается, меня слушает не один мой связной. Подошли еще два-три солдата. Один из них и высказал свои чувства.
— Так им и надо! — повторяет он. — Сколько наших поубивали!
Я задумываюсь: что ответить ему? Но солдаты — их еще прибавилось торопят:
— Читайте, читайте, товарищ лейтенант!
— Вот такая картина жизни в немецком тылу… — Я тороплюсь, перебирая письма, схватываю только самое основное: — Мать пишет сыну: скорее бы кончилась война, хоть как, но поскорее бы.
— Допекло их!
— Не всех! — Показываю письмо: — Вот от сына отцу на фронт: верит, что Германия победит!
— А отец верит? Он же где-то здесь против нас воюет.
— Ему-то, может, и прояснило…
— Да подождите вы! — обрывает всех остановившийся мимоходом степенный солдат с двумя вещмешками, туго набитыми хлебными буханками-кирпичиками, наверное, получил на целый взвод. — Читайте еще, товарищ лейтенант! Интересно же, чем немец дышит.
— А вот чем, — заглядываю еще в одно письмо. — Мать сыну из деревни… жалуется — городских, из разбомбленного дома, вселили, так она их и так, и сяк, и уже просить ходила, чтобы убрали их.