Избранное. Повести и рассказы
Шрифт:
Много есть прозвищ в цирке: Повидло, Карло, Дважды Пусто. Все это чепуха, самодеятельность. Вот Долгов Михаил Васильевич, тот умел прямо в яблочко.
…Сейчас Башкович сидел за столом инспектора манежа, и все трое они устроили «совет в Филях». Они перекидывали нас, простых смертных, нас и наши номера с места на место, тасовали, примеряли, перетряхивали и раскладывали, как карты в пасьянсе. Трудно составить программу, чтобы она шла по нарастающей линии, чтобы интерес зрителя не падал и чтобы вся эта чисто художественная задача совмещалась бы с технической: с уборкой аппаратуры, с установкой ее, и тут
— Ну, так, — сказал Борис, — в общем-то так, но возможны варианты. — Он поднял голову.
— Коля, — сказал он, — ты переехал.
— Куда? — спросил я.
— В конец второго отделения, — сказал Жек, — вон куда.
— После бронзовых Матвеевых вы пойдете, Николай Иванович, — пояснил Башкович. — Манеж будет уже убран, он будет чистенький, с рындинским ковром, аппаратура Раскатовых уже висит загодя, и вы сможете работать спокойно.
— Ни граблей, ни клеток, ни лязга, ни грохота, — сказал Жек, санаторные условия.
— Во время вашего выступления все внимание зрителей будет отдано вам, Николай Иванович, — снова вставил научную реплику Башкевич, — ничто не будет отвлекать зрителей, и вам будет легко контактировать с залом.
— Куда угодно, — сказал я, — хоть к черту на рога.
— Это вместо благодарности, — откликнулся Жек.
— Не с той ноги встал? Что случилось? — Борис внимательно смотрел на меня.
Я не отвечал.
Зазвонил телефон.
Борис снял трубку.
— Да.
Там кто-то квакал внутри, и Борис вдруг протянул трубку мне.
— Тебя.
О, черт! Неужели я жду от нее звонков? Я сам себя ненавидел, когда брал трубку.
Я сказал:
— Ветров.
Там сказали:
— Ты завтракал? Если нет, подымись ко мне.
Я сказал:
— Чтоб ты пропал! Пугаешь только. Не мог зайти за мной, что ли?
Он сказал:
— Придешь?
— Сейчас, — сказал я.
— Из буфета? — спросил Жек.
— Русаков, — сказал Борис.
— Я пойду поем, — сказал я. — Значит, все, как вы сказали. Принято к сведению и исполнению.
Башкович подошел ко мне и пожал мне руку.
— До свидания, Николай Иванович, — сказал он торжественно.
— До свидания, Григорий Ефимович, — ответил я.
14
Они занимали самую большую гардеробную в главном коридоре, и, когда я пришел, все они сидели за столом. Видно, хотели есть и ждали меня. Надежда Федоровна, хотя и пополневшая, но все равно красивая, хозяйничала. Она положила мне на тарелку огромный кусок яичницы — на столе стояла сковорода величиной с таз. Татка сидела напротив меня, она у них единственная была, мать тряслась над ней, закармливала и кутала немилосердно. И сейчас Таткина голова, шея, грудь и плечи были спеленуты цыганской шалью. На полу бегали дворняжки-щенята Нарзан и Боржом. Их жестоко щипал свирепый гусенок Иван Иваныч. Эта троица представляла собой личную труппу Татки. Сам же Русаков, вождь и глава этого табора, высокий и молодцеватый,
Динка сидела в клетке. Ей было плохо. Негромкий, но сухой и скребущий грудь кашель мучил ее. Она завернулась в полосатое одеяльце и смотрела на нас укоризненно, неласково и отчужденно. Иногда она передвигалась, чтобы устроиться поудобнее, отворачивалась от нас к стенке, и тогда были видны два красных помидора ее задика. Вошел Панаргин и подробнейшим образом пересказал Русакову все наши вчерашние приключения.
— Молодцы, ребята, — доктора, — сказал тот, великодушно помахав рукой, — выношу благодарность.
— Служим трудовому народу! — сказал я и выпучил глаза. Специально для Татки. Панаргин еще стоял.
— Вольно, оправиться, огладить лошадей! — крикнул Русаков с кавалерийской оттяжкой. — Садитесь, товарищ Панаргин. — Он пододвинул Панаргину табуретку, тот сел. Надежда Федоровна немедленно положила ему еды.
— А вы почему синий стали, дядя Коля? — хрипло сказала Татка.
— Чтоб смешней, — сказал я.
— Вам сколько лет?
— Сто одиннадцать, — сказал я.
— Ничего, еще молодой, — сказала Татка, — я за тебя замуж выйду.
— А пока давай ешь, — сказал я.
— Она у нас артисткой будет, — сказал Панаргин. — Ты в балете будешь, Татка? Или в цирке, как папа?
— Я певица буду, — прохрипела она. — Вон Петька Соснин стал певцом. Он, говорят, на верблюде скачет, а сам в это время поет. Лично я не видела люди говорят. Он способный. — Она поковыряла в тарелке и добавила завистливо: — Плевала я на его способства. Я в опере петь буду.
— Дай Динке черносливу, — сказал Русаков, — ведь она голодом изойдет, ума не приложу, что делать.
Татка пошла к клетке и стала совать туда лакомства. Динка с отвращением отталкивала их.
— Она, папа, скучает, — сказала Татка, — она немножко хворает, но больше всего она скучает, папа.
— Ты почему так думаешь? — сказал Русаков.
— Она, бывало, и раньше кашляла, но когда ты отдал Лотоса, она заскучала. Я заметила.
— Может быть, вправду? — задумчиво посмотрел на Панаргина Русаков.
— Подсажу к другим, ведь не чахотка же у нее… Вдруг Татка права? откликнулся Панаргин.
— А как же, — сказала Надежда Федоровна, — она папина дочка, она животных чувствует, яблочко от яблони…
Она с гордостью посмотрела на Татку. И Русаков тоже.
В это время, не знаю, ему есть захотелось, что ли, только мы вдруг увидели, что попугай Кока направился своей матросской походочкой к сковороде. Он шел, легонько посвистывая, и пошатываясь, и выставив свой нос, похожий на консервный ножик. Русаков закрыл лицо руками.