Избранное. Том 1
Шрифт:
Отец с минуту как-то странно смотрит на меня. Потом берет мое лицо в обе руки и торжественно чмокает меня в лоб. Он взволнован. Что с ним?
— Ты не мог меня больше обрадовать, Николай! Этого я ждал от тебя втайне. Но я хотел, чтобы ты сам выбрал. Я в тебя верил. Знаешь, когда я начал верить в тебя, как в человека? Когда ты спас меня из снежной ловушки. Тогда я еще не верил и здорово струхнул, мой мальчик! Я боялся, что ты сидишь где-нибудь неподалеку и... замерзаешь. А ты в это время ушел уже далеко... Очень далеко и от этой расщелины, и от моих представлений о тебе. И в истории с Абакумовым ты вел себя как надо, несмотря на
Может, это нескромно, наверняка нескромно, но я не могу удержаться, чтобы не вспомнить об этих словах отца. Это была счастливейшая минута в моей жизни. И я мысленно поклялся, что никогда не дам отцу повода стыдиться за меня.
Некоторое время мы, перебивая друг друга, предаемся упоительным мечтам о плато.
— Черт побери!— Отец выдвигает вперед нижнюю челюсть.— Ты едешь на север, а я... остаюсь дома!..— Отец как-то даже тускнеет от невыразимого унижения.— До чего я докатился!..— стонет он.— Никогда не женись, Николай.
— Почему?— искренне удивляюсь я и поспешно добавляю:— А я и не очень-то мечтаю о ,женитьбе. Еще чего! Вон Женя Казаков не женился.
— Женька — дурак! — нелогично восклицает отец. Я становлюсь в тупик.
— Слушай же,— вновь веселеет отец,— я приеду к вам на плато. Ей богу, приеду. Идея! Сейчас ведется подготовка к предстоящему Международному году спокойного Солнца. Завозится новая аппаратура, оборудование... Как раз сегодня мне звонили из Академии наук, что собирается большая группа ученых и специалистов для выполнения инспекторского осмотра полярных обсерваторий и станций. Мне стоит только заикнуться, и меня включат в эту группу. Для того и звонили... Пока это, а там будет видно. Ты когда выезжаешь?
— На той неделе.
— Зачем же на той— на этой. Завтра!
— Так я не соберусь!
— Ну, послезавтра — последний срок! И... слушай, Николай, скажи там в обсерватории, чтобы меня ждали.
Можно ли поверить — здоровущий парень, косая сажень в плечах, и страдает морской болезнью, или... как она там называется — воздушной. И все опять шутят в самолете: «А летчика из вас не выйдет!»
Когда меня несколько раз уже вывернуло наизнанку, я затих в удобном кресле...
Сначала я занял место позади, но потом какая-то женщина (позор!) настояла на том, чтобы уступить мне свое кресло в первом ряду, где меньше укачивает. Теперь я вроде как дремлю.
Вспоминаются проводы на аэродроме. Сияющее лицо отца, подавленное — мамы, заплаканное — бабушки. Она всегда плачет, расставаясь со мной, если я даже еду с родителями в Крым.
Пришел провожать весь наш выпуск. Девчонки принесли цветы. Ребята совали папиросы и книги на дорогу (а надо было захватить аэрон). Уговаривались писать друг другу. Я чуть ли не первый из нашего выпуска совершаю «вылет из гнезда». Правда, две закадычные подружки, Алка и Галка, поступают на завод. Вовка в последний перед подачей заявления момент решил сдавать в фармацевтический — там у него дядя в приемной комиссии. Смехота! Я его звал с собой на плато, он сказал: «Дураков нет!»
Пять лет прошло с тех пор, как мы оставили плато. Отец уехал неожиданно, передав полярную станцию Ангелине Ефимовне. В Академии сочли невозможным держать на какой-то глухой станции двух докторов наук. Отцу предложили заведование кафедрой, и он согласился. До сих пор не уверен почему. Я подозреваю, что это связано с мамой...
И мы вместо двух лет пробыли на плато всего один год. Правда, советской науке этот год дал очень много. Исчезло белое пятно с карты Заполярья. Были получены точные ответы на многие недоуменные вопросы геофизики, гляциологии, климатологии и других наук. Значение этого года было тем больше, что все исследования проводились по единой программе наблюдений МГГ. Так я слышал. Самому трудно судить, потому что я еще слишком невежествен.
Я не забыл плато, которому присвоено имя моего отца, открывшего его. В театре или школе, дома или на многолюдных улицах — я всегда видел плато. Видел его в лучах полярного солнца и при блеске звездного дня. У меня все время было такое ощущение, будто мне чего-то не хватает. Я тосковал по огромным чистым пространствам, хрустальным рекам, засыпанным снегами или цветущими маками горным долинам. Мне не хватало ясной тишины, прозрачности воздуха, сияния голубых ледников. Это было сильно, как голод. А я даже не умел этого выразить словами. Я томился по Северу... Заворожил он, что ли, меня? В чем дело?
Стоило мне закрыть глаза, как передо мной, словно видение, разгоралось северное сияние таким, как я видел его в ту ночь, когда нашел Абакумова. На всю жизнь я полюбил Север, и не мне было его забыть.
И еще я скучал о тех, кто остался на плато. О Ермаке, Вале, Ангелине Ефимовне, Бехлере, Алексее Харитоновиче, Кэулькуте и его ребятишках.
Когда я думал в девятом, десятом классе о жизненном призвании, я уже знал, что это будет наука. Но мне бы хотелось, чтобы лабораторией служила сама Земля и свод небесный. Я испытываю жгучий интерес к нашей планете. Сказать еще проще — я люблю ее. Не понимаю, как могло произойти, что наши ракеты уносились на миллионы километров в космос, к Луне, к Марсу, а в свою Землю мы прошли едва ли на семь-восемь километров.
Разве нам нужны от Земли только ее полезные ископаемые, которые лежат на поверхности? Существовала задача более высокая и дерзкая — управление внутренними процессами Земли, ее энергией.
То, что мы знаем о планете, на которой живем, ничтожно мало: вращение, приливные эффекты, тепло радиоактивного распада, земные токи, магнетизм... Но мы не знаем многого другого, быть может, самого главного! Тектоническая и вулканическая жизнь Земли — вот где надо искать. Радиус Земли... Геологическая вертикаль... Что мы найдем на ее протяжении? Эти мысли дразнили мое воображение.
Недаром я прожил целый год среди ученых. Я как будто заглянул в комнату, битком набитую яркими и ценными сокровищами, и, еще ничего не поняв, должен был закрыть дверь. Я видел, как поворачивались с медлительностью часовой стрелки барабаны самописцев, видел мерцание стекла и никеля в ценных приборах, но разве я что-нибудь понимал в этом? А желание понять, раз возникнув, развилось, созрело и принесло свои плоды.
И все-таки порой мне казалось, что в моей жажде знать было больше от поэта, чем от ученого. Не только знать, но и видеть, любоваться, любить... Почему меня так властно влек к себе Север? Почему я не смог забыть то полярное сияние, с которым был один на один в ту ночь, когда шел на лыжах по замерзшей реке? Это было потрясающе! Зрелище величественное, прекрасное и торжественное. Я помню, как Женя говорил о нем... Он в ту ночь не отходил от приборов, регистрирующих эту красоту.