Избранное. Том 1
Шрифт:
Я медленно пошла домой, подняв воротник демисезонного пальто и нахлобучив пушистую вязанную шапочку на уши. Не мешало бы надеть и шубу. Холодно. Августина давно мне ее прислала вместе с новыми валенками, шерстяными чулками и пуховым платком.
Пройдя чугунные узорные ворота экспериментальной станции, я пошла еще медленнее. Там был свой воздух, свой микроклимат. Запах океана перебивал сыровато-горьковатый запах опавших листьев, влажной коры и еще живых под снегом трав. И чем ближе подходила я к дому, тем более замедляла шаги. Мне хотелось еще хоть немного побыть одной и думать, думать, думать о человеке, которого я люблю. А думать бы о нем
Вчера меня догнала на улице Лариса и сказала, что немного проводит меня. Она явно благоволила ко мне. Я ей нравилась. Почему? Ведь я ее не любила. Разве что была лишь справедлива к ней, но как же иначе.
О муже она не говорила. Ее бесило, что Лена Ломако законтрактовалась матросом на «Ассоль» и уходила в это долгое плавание вместе с Харитоном. Лариса говорила о Харитоне вызывающе-откровенно, как о близком ей человеке.
— А я не верю,— вдруг сказала я,— ничего у вас с Чугуновым нет. Наверно, так же как и с профессором во Владивостоке, из-за которого вас исключили... Может, вы ему и нравились, конечно же, нравились, но вряд ли что было... А это гнусное разбирательство... Наверно, вам было просто противно отнекиваться. Когда меня обвиняют в том, что явно мне несвойственно, я тоже никогда не оправдываюсь. Не могу, противно. А вот вы... вы нарочно, чтоб досадить Иннокентию. Отплатить ему за что-то. Вы взяли это на себя и всем-всем рассказывали эту выдумку. А люди верили. Плохому о человеке легко почему-то верят. Даже пословица есть такая: добрая слава лежит, а худая по дорожке бежит. Вот так-то.
Лариса даже остановилась. Как всегда, она была одета вызывающе модно, и все на ней было как-то «чересчур». Чересчур короткое платье, чересчур подсиненные веки, а шиньон на голове такой высокий, что и шляпы подходящей не нашлось. Полосатым шелковым платком плотно укутала голову и туго завязала его сзади. Глаза ее лихорадочно блестели. Она схватила меня за плечо и стала трясти изо всей силы.
— Отчего, отчего ты не веришь? Не понимаю. Все ж так обо мне думают.
— Не верю,— подтвердила я со вздохом.— Это же всегда так, и в плохом и в хорошем: кто делает — тот помалкивает.
Лариса буквально взвилась:
— А Иннокентий охотно верил всему плохому обо мне. Он всегда всему верил. Он только хорошему во мне не верил.
— Лариса Николаевна... можно мне вас спросить?
— Да. Спрашивай.
Я колебалась, и она даже ногой в красном сапожке топнула.
— Вы... писали на родителей мужа анонимные письма? Лариса вдруг так густо покраснела, что даже сумерки не скрыли ее внезапного мучительного румянца.
— Да. Писала.
— Зачем?
— Я их ненавижу. Всех его родных.
— За что?
— Не знаю. Они уж слишком непогрешимые. У, как я их ненавижу! И больше всего — мать Кента. За что? За все. И за то, что умна, что выглядит молодо. Она же бабушка, а у нее молодой муж, который влюблен в нее. Он же, идиот, даже не понимает, что моложе ее на целых двенадцать лет. Ненавижу за то, что она — идеал для Иннокентия. Он всю жизнь будет примеривать женщин к этому идеалу. И его талантливую сестрицу, которую он обожает, ненавижу. Всех их скопом. Иногда мне кажется, что я даже сына своего Юрку не люблю за то, что он весь в них. Он только отца любит да бабушку. Так и рвется к ним. Пробовала запрещать ему ходить на станцию — не слушается. Наказывала — не помогает. Пробовала бить... Он не выносит даже простой оплеухи. Зовет на помощь. Вы когда-нибудь слышали о таком: родная мать шлепнет, а он кричит, словно его убивают. Сбегаются соседи, прохожие. Опять вызов в прокуратуру. Меня предупреждали, что, если я еще раз «подыму руку на ребенка», его у меня отберут... Лишат материнских прав. А ведь семья Тутавы только и мечтает заполучить Юрку...
— Лариса, то стихотворение... это не вы его написали.
— Конечно, не я. Иннокентий, еще школьником. В десятом, что ли, классе. Так насчет Юрки... Я пробовала завязать ему рот...
— Я не желаю вас слушать! Как вам не совестно!— закричала я на всю улицу.— Зачем выдумывать?
Лариса схватила меня за руку:
— Не ори. Успокойся. Больше его не трону: слишком нервный. Когда стала завязывать ему рот, он потерял сознание.
Я вырвала руку и бросилась от нее бегом. Если это правда, она психически больна. Какая-то удивительная потребность на себя наговаривать.
И вдруг я поняла: что бы там ни было, верно одно: Лариса глубоко несчастный человек. Я обернулась. Она недвижно стояла на тротуаре. Я так же бегом вернулась к ней.
— Лариса Николаевна, может, вы и это выдумали? Вам лучше знать, но в любом случае вам необходим душевный покой. Пожалейте себя и мальчика. Может, вам посоветоваться с кем-нибудь умным и добрым? Ваш отец...
Лариса жестко рассмеялась:
— «Умные и добрые» на стороне Иннокентия и моей свекрови. Ты ведь тоже на их стороне, разве не так?
— Ненависть всегда плохо кончается, Лариса Николаевна. Бойтесь ее. До свидания.
Мы пошли в разные стороны. Это было вчера.
Я шла по аллее, усыпанной гравием, и он хрустел под ногами. А может, это снежок, запорошивший гравий, так хрустел. Ночь была безлунная, и ослепительно сверкали в ночном небе огромные косматые звезды.
Я люблю тебя, как сорок Ласковых сестер.
Я приостановилась. Мне надо его разлюбить. Просто разлюбить, и все! Но как это сделать?
Когда я вошла в темную теплую переднюю, до меня донесся из столовой взволнованный, изменившийся голос Иннокентия:
— Да, да... ведь я был мальчишкой!.. А вы никогда ни слова плохого о ней... Эта интеллигентская мягкотелость... Умудренные жизнью люди...
Я разделась, дрожащими руками повесила пальто и, стараясь погромче топать, вошла в столовую.
Рената Алексеевна, очень бледная, и нахмурившийся Кафка Тутава сидели рядом на диване. Мой дядя сидел в кресле, в углу, закрыв рукою глаза. У сервированного стола (к еде не прикасались, видно, ждали меня, в этом добром доме всегда ждали друг друга) стоял мрачный, злой Иннокентий. Лицо его испугало меня. Всегда спокойное и замкнутое, оно показалось мне совсем юным, беспомощным, отчаявшимся.
— Вы предоставили мне самому убедиться... Но цена этого урока слишком велика...
Он удрученно замолчал...
— Ну вот, поговорили... Простите меня. И ты, Марфенька. извини. Я пойду... Похожу у океана.
Иннокентий бросился вон из дома, как был, в одном свитере.
— Кент, оденься, простудишься!— закричала вслед ему мать. Она хотела бежать за ним, но Кафка удержал ее:
— Ты же сама простудишься.
Рената Алексеевна с трудом сдерживала рыдания. Не знаю, что они там делали дальше. Я мчалась сломя голову за Иннокентием с его пальто в руках.