Избранное
Шрифт:
Но как раз когда он выкладывает документы на стол и против его имени в списке ставят галочку, за его спиной раздается чье-то бормотание, а зрители понимают, что это бормочет гитлеровский портрет: «Провидение!..» С той самой интонацией, с какой обычно произносил это слово Гитлер. Имитация выходила на удивление точно. Молодой человек, застывший у стола, никак не возьмет в толк, откуда исходит голос, он вздрагивает, но тут же снова расплывается в улыбке члену комиссии, якобы сидящему за столом. Улыбка его была более чем явственна. В манере игры д'Артеза в ту пору преобладала еще клоунада. Я имею в виду старомодную беспомощную и словно извиняющуюся жестикуляцию, обращенную к публике. Затем молодой человек переходит к следующему члену комиссии, который вручает ему бюллетень или еще что-то. И снова голос бормочет: «Провидение!..» — и снова молодой человек вздрагивает и расплывается в улыбке. Он берет протянутый ему бюллетень в зеленый конверт. Легкий поклон. Он рассматривает полученные бумаги
Я с удовольствием посмотрел бы эту маленькую сценку, она, надо полагать, была великолепно исполнена, совершенно в духе позднейшего д'Артеза, судя по тому, как мне ее на следующий день описали. Молодой человек берет в руки карандаш, закрепленный на цепочке, дергает два-три раза цепочку, достаточен ли радиус ее действия, и, облокотившись левой рукой на пульт, склоняет на нее голову, намереваясь спокойно и добросовестно поразмыслить над тем, кого ему избрать. Глядя на него, можно подумать, что он собрался писать стихи. Да еще переступает с ноги на ногу, так изнурительно его раздумье. Вот он уже совсем собрался начертать на избирательном бюллетене крест, но нет, такое действие нужно всесторонне продумать, спешить с этим никак нельзя. Как ни жаль, добросовестному молодому человеку все-таки мешают в его раздумьях. Голос непрестанно бормочет: «Провидение!..» Все быстрее и быстрее, все нетерпеливее и громче. Наш сосредоточенный избиратель, безусловно, слышит шум, но принимает его поначалу за обман слуха и пальцем ковыряет в ухе, однако шум не стихает. Тогда он приподнимает крышку пульта и обследует все щели в ширмах, окружающих пульт. Нигде ни микрофона, ни репродуктора. Молодой человек не в силах больше выносить провиденциального рева, он обеими руками зажимает уши. Тут взгляд его падает на плакат с единственным кружком и указующей стрелой. И на него точно нисходит озарение, он спасен, и в самом деле рев чуточку стихает. Предосторожности ради наш молодой человек вновь переворачивает плакат и проверяет, нет ли на оборотной стороне еще кружка, но там всего-навсего пустой картонный лист, а провиденциальный глас ревет столь свирепо, что молодой человек со страху выпускает плакат из рук, бросается к пульту и выводит, как от него и требуется, крест в кружке. Пока д'Артез сует бюллетень в конверт и ковыляет к избирательной урне, куда опускает конверт, выкрик «Провидение!» тоже будто ковыляет, мы слышим то рев, то шепот, то бас, то фальцет. Сыграна сцена изящно, рассказывал мне человек, который видел представление и едва ноги унес, опасаясь ареста. Во всяком случае, д'Артез, не то ковыляя, не то, словно лунатик, пошатываясь, движется в ритме этих звуков к выходу. Зрители уже догадываются и даже начинают опасаться того, куда ведут его эти безвольные зигзаги, и предчувствие не обманывает их. Д'Артез чуть было не налетает на исполинский портрет. Но в последнюю секунду он точно просыпается. Отпрянув на шаг, он берет себя в руки, встает по стойке «смирно», щелкает каблуками, выбрасывает вперед правую руку в так называемом германском приветствии и рявкает: «Хайль, мой фюрер!» Самое остроумное заключалось в том, что эти три слова он рявкает с подчеркнуто саксонским произношением. Зал, понятно, разразился хохотом, и следующий трюк не дошел до зрителей. А пантомима была задумана так, чтобы голос, выкрикивающий свое «Провидение!», съезжал до хрипа, как если бы скорость патефона резко перевели на «медленно». Таким образом, слог «про» слышен еще четко, остальные же слоги, «ви-де-ние», тянутся долго-долго, и в конце концов раздавалось лишь равномерное шуршание работающего патефона. Под этот шорох д'Артез покидает избирательный пункт, иначе говоря, сцену. Идея не дурна, но эффект из-за хохота пропал.
Д'Артеза арестовали тут же за сценой, ему даже не пришлось выйти поблагодарить за аплодисменты. Но по всей вероятности, и аплодисменты резко оборвались. Зрители норовили поскорее улизнуть. Так скажите, пожалуйста, какое отношение имеет к этому та женщина? Она была в положении, кажется на седьмом месяце. И скорее всего, сидела дома, слушала болтовню глупенького учителишки о будущем Германии. Какое все это имеет отношение к д'Артезу? Пусть она с точки зрения общепринятой морали в дальнейшем вела себя подловато, ибо в противность всякой логике от каждой жены ожидают, что она и в том случае будет держать сторону мужа, если он в силу определенных политических взглядов сознательно губит себя и свою семью, — все это не более как конец безрадостного супружества, частное, стало быть, дело одной обывательской семьи.
Да, так и следует объяснить все Эдит. Ее мать приняла решение разойтись с мужем только ради ребенка, которого носила. Это звучит более или менее логично.
Неужто вы думаете, что мне доставляет удовольствие брать под защиту эту неполноценную особу? Но так надо, так надо ради Эдит. А вам следует поменьше шума поднимать по поводу документов тайной полиции. И ради д'Артеза. Не воображаете ли вы, что его жизнь сложилась бы иначе, не предай его эта женщина? Ах, как все было бы просто. Стоит только правильно выбрать жену, и будет полный порядок. Да, эту мысль вы можете со спокойной совестью пересказать Эдит, даже если она ее покоробит. Беды большой нет. А Эдит, если хочет, пусть приводит противные доводы. Никто ей не мешает.
Даже если бы нацистов, концлагеря и вашего господина Глачке в придачу никогда не было, а заодно и фирмы «Наней» и чего еще вашей душе угодно, это в лучшем случае ускорило бы исправление ошибки или отклонение от избранного пути.
А для этого надобно, чтобы ты скончался. Иначе дело не пойдет.
Последняя фраза, которой протоколист, конечно же, тогда не придал значения и которую, пожалуй, еще и сегодня не понимает, хоть и вписывает ее как нечто само собой разумеющееся, — эта фраза, породившая едва заметное сотрясение воздуха, уже указывает на многократно упомянутое здесь сочинение, которое было найдено в посмертных бумагах Ламбера.
В конце своих записок протоколист публикует это сочинение под названием «Нежелательные последствия». Он предпочитает оставить последнее слово за Ламбером, а не изрекать приговор, не имея на то никакого права. Заголовок, правда, придумала Эдит, хотя понятие «нежелательные последствия» толкуется в сочинении Ламбера и потому напрашивается само собой. Заглавие это прежде всего показалось очень подходящим благодаря частице «после». Эдит и протоколист его даже обсуждению не подвергали.
Так вот, возвращаясь к фразе: «Для этого надобно, чтобы ты скончался», протоколист ныне понимает, что речь тогда шла о предельной степени самообнажения, на какую Ламбер был способен. А все ради Эдит, чтобы уберечь ее от самой себя. Или, если угодно, от неуместного любопытства. Укор в неуместном любопытстве относится в равной мере и к протоколисту с его методами тайной полиции, как их назвал Ламбер.
Болезненное это самообнажение как неповторимую, вызванную особыми обстоятельствами акцию Ламбер подчеркнул резким заявлением:
— Этого довольно!
Ни разу, хотелось бы протоколисту добавить от себя, Ламбер не был более Луи Ламбером, чем в этот миг. Быть может, то был единственный раз, когда он полностью оправдал присвоенное себе имя. После этого возможен был только инфаркт.
А ведь слова «этого довольно» произнес даже не он, то было заключительное замечание допроса, который привел д'Артеза в концлагерь. Ламбер пытался разъяснить протоколисту, что д'Артеза арестовали вовсе не за ту пантомиму и тем более не по доносу его жены. За ту пантомиму д'Артезу самое большое могли запретить выступления.
Ламбер так рассказывал о происшедшем:
— Узнав об этом, я незамедлительно снесся кое с кем в так называемом министерстве пропаганды. У меня, понятно, были там связи. Я просил не делать из мухи слона и, строго предупредив, отпустить Эрнста Наземана. Просьбу мою встретили доброжелательно и со своей стороны снеслись с гестапо. Оказалось, однако, что никакая доброжелательность в этом деле не поможет. Мой доверенный вернулся перепуганный насмерть. Ему позволили ознакомиться с протоколом допроса. Каждый, кто после этого вступился бы за допрашиваемого, сам попал бы под подозрение в антинацистской пропаганде. У моего доверенного буквально колени тряслись от страха, дело в том, что из-за спросов-расспросов гестаповцы взяли его самого на заметку. Так оно в ту пору бывало. Нынче легко болтать о трусости.
Случилось все это давным-давно. И протокола сам я не читал, знаю о нем только то, что мой доверенный пересказал. Но он, быть может из страха, читал его очень внимательно, кое-какие мысли из рассказанного так типичны для будущего д'Артеза, что изложение, надо думать, соответствует оригиналу. Для вас же протокол представляет особый интерес, вы сможете установить, что форма допроса и вытекающие из него недоразумения с тех пор ни на йоту не изменились. Допрашивающий мог с равным успехом быть и господином Глачке. Не называется ли это на вашем профессиональном языке «установление истины»? Ну, вот видите! С чем вас и поздравляю.
Для меня из этого вытекает единственная истина: мы избавляем хорошую девушку от горькой мысли, что мать ее попросту дура. Да, дура! Я подчеркиваю это, сказать «негодяйка» будет преувеличением. Что же касается вас: не считайте некую истину своей истиной, ибо она вовек вашей не станет.
И на этом покончим с прошлым, которое вас ничуть не касается. Ведь даже наши ошибки не могут служить оправданием тех ошибок, которые вам еще придется совершить.
Итак, вернемся к пресловутому допросу. Он, видимо, протекал приблизительно следующим образом: