Избранное
Шрифт:
Я перерыл ящики письменного стола. Но у нас из предосторожности отобрали оружие. Зачем я не погиб вместе со всеми, когда наш час пробил? Что ж, пистолет — не единственный способ наверстать упущенное.
Вот какие дела.
Подобные вещи не следует говорить вслух. Я знаю, как смешон тот, кто их говорит, но ничего не делает. И то, что, вероятно, половина уцелевших думает так, а я лишь высказываю эти мысли вслух, по сути, ничего не меняет. Я даже знаю, почему я их высказываю. Просто пытаюсь, говоря об этом, выдержать еще одну ночь или хотя бы еще один час. Тот ученый назвал бы это жизнеспособностью. Неужели так никто и не понимает, что эта пресловутая жизнеспособность всего лишь шаткая дощечка над пропастью? Что ж нам теперь — сбросить с себя, как балласт, все, что веками считалось благородным и честным, и положиться лишь на эту искорку жизни, которая тлеет и нас и никак не погаснет? Тогда мы все уподобимся Клонцу; поэтому я остаюсь при своем: игра не стоит свеч. За последние годы перед крушением мы куда как
Но это все шуточки. Не мое дело вещать, каким должен быть мир. Это и так всем известно. Еще в детстве мы усвоили это от наших родителей и жаждем увидеть своими глазами.
Мое дело — поведать, каков он есть на самом деле, пусть даже нарисованная мной картина покажется уничижительной тому, кто рискнет высказать о ней свое суждение. Пусть не думают, что мы рисуемся своей униженностью. Родившиеся в ту войну, вконец измотанные в эту и затравленные в промежутке между ними — что еще может привязывать нас к этой жизни? Дайте нам снотворного.
Но Клонц и в ус не дует. И спит сном праведника.
Вероятно, все дело в том, что мы так давно в глаза не видели леса. Или цветущего горного луга, все краски которого сочнее и ярче, чем на равнине.
Да и сохранился ли еще лес, который бы не срубили на дрова, чтобы продержаться эту зиму? А если сохранился, то что будет со мной, если где-то на глухой просеке мне вдруг повстречается Клонц? Наверняка доктор ему посоветовал, а что еще остается посоветовать такому: «Вам нужен кислород, господин Клонц, и немного больше движения». Только и всего; но для него самого, раз он может себе позволить провести летом несколько недель на лоне природы, это еще и свидетельство преуспевания в жизни. Итак, господин Клонц шествует по просеке. Воротничок и пуговица на поясе брюк расстегнуты. Он наслаждается природой. Он думает: за несколько сигар я выменяю у крестьян яиц и сала на ужин. Зря, что ли, сюда приехал! Поскольку тропка между зарослями черники очень узкая, мне придется отступить в сторонку, чтобы мы с Клонцем могли разминуться. Он сделан из какого-то другого теста. И прикоснуться к нему противно.
А горный луг тем временем уже скосили. Сено убрали, корова и зимой даст молока, и Клонцу нечего тревожиться, что к его столу не будет масла. Кто голодает, тот просто глуп.
Но у нас совершенно искаженное представление о Клонце! Не поедет он куда-то в деревенскую глушь и не станет он прогуливаться по просеке. Если он вообще решит отдохнуть, то только на морском курорте, в отеле, где кельнер что-то любезно шепнет ему на ушко, а Клонц с довольной усмешкой полезет в карман за бумажником. Попадаются там и дамы в бриллиантах, и с ними можно потанцевать. А кто не танцует с дамами в бриллиантах, тот просто неудачник и размазня.
Но, вероятно, дело все же и в письменном столе, за которым я сижу. Это не стол, а скорее секретер с высоким шкафчиком для книг. Ему примерно полтораста лет. Почему он не погиб, когда все рушилось, остается загадкой. Но царапины кое-где имеются, да и стекло в дверцах треснуло. Секретер не мой. Его поставили в снятую мной комнату владельцы дома.
Весьма возможно, что полтораста лет назад за этим секретером сидел некто, похожий на меня, и ему повстречался Клонц. И через полтораста лет за ним будет сидеть некто, и опять речь будет идти о Клонце.
Что нам за дело до «раньше» и «потом», кричат мне со всех сторон. Сиди себе за своим секретером и пиши для нас, нынешних; в этом мы больше других нуждаемся.
Почему они так считают? Отчаяние всегда одинаково. И что дает им право думать, будто я могу помочь нынешним?
Может статься, что я сам тому виной, потому что некогда наговорил много лишнего и бог знает чего наобещал. На доске секретера среди других бумаг лежит прибывшая сегодня телеграмма. Забавный такой текст. «Срочно необходимы хорошие пасхальные стихи», телеграфирует редакция одной зарубежной газеты. Значит, считает, что я такие стихи написать могу. Про то, что я как раз вновь повстречался с Клонцем и нахожусь в крайне подавленном состоянии духа, она знать не может. Иногда такое
Может, где-то люди и впрямь страстно жаждут воскреснуть, и редакция учуяла это раньше, чем я? Ах, если б я мог в это поверить! Я бы не посмотрел на лютую стужу и отправился туда пешком, в своем пальтишке на рыбьем меху и стертых до дыр башмаках, чтобы смиренно припасть к источнику этой жажды и почерпнуть в нем новые силы.
А вместо всего этого… Догадывается ли кто-нибудь из тех, которые спрашивают меня по утрам: «Как дела?» — и которым я отвечаю как полагается: «Спасибо, хорошо. А у вас?» Догадываются ли они, что было со мной нынче ночью? Ибо этот секретер с высоким книжным шкафчиком, множеством мелких ящичков по бокам и откидной крышкой иногда кажется мне алтарем, и я преклоняю пред ним колена. Не так явно, чтобы Клонц, окажись он рядом со своим новым фотоаппаратом, мог бы запечатлеть мою позу на пленке. Для Клонца и его аппарата она невидима. И тем не менее это так. Я стою на коленях и заламываю руки. Совсем как на полотнах старых мастеров. Разве с той разницей, что я и в земном поклоне все равно не верю, что склоняюсь перед кем-то сущим и своими жалобными вздохами могу добиться его помощи.
Я опускаюсь на колени совсем так, как вбирают голову в плечи, когда вблизи вдруг грянет выстрел. Я опускаюсь на колени потому, что из этой позиции меня труднее всего повалить. Что происходит у меня в душе в это время? Чего тут спрашивать? А ничего! В том-то все и дело. Ничего. Там ничего больше не осталось.
Если удастся простоять достаточно долго, то дождусь в этой жалкой позе утра, которое принесет с собой то, что принято называть заботой о хлебе насущном. Что проку говорить о душевных муках, важен лишь результат. А результат в данном случае состоит в том, что я все еще жив. И только. «Как дела?» — «Спасибо, а как у вас?»
Где-то в тумане утра растворяются образы моего ночного коленопреклоненного бдения.
Тот, кто через полтораста лет будет сидеть за этим секретером, снедаемый злобой на Клонца, оглянется назад и посмотрит мне в глаза. Как это люди выносили такое раньше?
В поисках ответа я тоже оглядываюсь назад и вижу, что тот, кто до меня мучился над тем же вопросом, этого вынести не смог. Думаю, именно он и сказал: «Каждая твоя строка должна быть написана так, словно она последняя». Однако его собственные последние строки, вероятно, были очень схожи с теми, что я сейчас пишу, потому что он не счел возможным сохранить их для будущего. Он их стер, он их сжег. И ладно, что так; большинству до них дела нет, а немногим и так все ясно. Может, ему следовало бы все же чуть больше думать об этих немногих? Не затем, чтобы что-то им объяснить, нужды в том нет, а ради того, чтобы еще раз хоть на секунду задержаться мыслью на написанном? Но он этого не сделал. Рывком оторвался от секретера, встал и сказал: «Все, точка». Он вышел из комнаты, отправился в парк или на озеро. И был счастлив: никогда больше не придется иметь дела с Клонцем. Он поставил точку.
Ах, какую опасность навлек он на нас тем, что был счастлив!
Чтобы не впасть в соблазн этого счастья, мне пришлось вести жизнь изгоя. Ведь я жаждал отомстить еще и за него и потому нападал на все, что вынудило его поставить точку. Но только еще дальше скатился — уже к самому краю.
Тогда я всерьез обозлился и бросил ему в лицо:
Мы, призванные противостоять небытию; мы, на переднем крае стоящие, как ты, оберегая перед лицом Ничто любую пядь, мы до рожденья преданы тобой, умерший брат. И наше обвиненье да слышит будущее поколенье: из-за тебя мы проиграли бой. Здесь каждое усилье — пораженье: открыта рана. В страшном окруженье ответствуй нам, не опуская глаз: что, брат, пробило брешь в твоем величье? Миг слабости, минута безразличья? Но брешь твоя теперь зияет в нас [40] .40
Перевод О. Седаковой.