Избранное
Шрифт:
— Прошу вас, простите меня, — сказал священник тихо. — Только теперь я осознал, до какой степени нуждаюсь в вашем прощении. Я вам за это благодарен. Я внушил себе, что сумею вам помочь, но теперь вижу, что я недостаточно сильный. С моей стороны это было проявлением гордыни. Я совершил преступление и против вас, и против бога.
— Как так? Разве вам не показали все судебные протоколы? — спросил я.
— Дело вовсе не в протоколах, не в бумагах.
— Не в бумагах? — закричал я. — Откуда же я узнаю, почему со мной так обращаются? Ведь обычно все записано в официальных бумагах, каждая мелочь.
— В официальных бумагах нет бога, — ответил священник. И опустил глаза.
Пришлось и мне помолчать секунду. Я думал, он заговорит снова, но он не открыл рта. Все это навело на меня такую грусть, что даже описать трудно.
— Не сердитесь, ваше преподобие, — заговорил я в конце концов. Конечно, я могу молчать и дальше, если вам неприятно, но вы настолько моложе меня, что я…
— Говорите, будьте добры. Я все это заслужил, — сказал он.
— Послушайте, во всей этой истории я кое-чего не понимаю. Или, правильней сказать, я не понимаю вас. Я просил разузнать, почему они хотят меня помиловать, и вообще? А вы говорите,
— Я все это заслужил. Говорите дальше.
— Не в том вопрос, что вы упоминаете бога… такова уж ваша профессия, не знаю, как это назвать, меня это, во всяком случае, не касается… Вопрос в том, что вы говорите о боге именно сейчас, говорите мне… От этого меня охватывает грусть. Ведь речь идет теперь обо мне, а не о вашей профессии. Нет, так нельзя обходиться с людьми, негоже. Вы сами вредите себе, поверьте. Прошу вас, не сердитесь на меня. Вашему предшественнику я всего этого не сказал бы. Вы знали вашего предшественника? Ходят слухи, что он заболел. Он был толстяк, самодовольный, румяный господин. Совсем другого склада человек. И голос у него был громоподобный. Раскатистый и, пожалуй, веселый. Я очень обстоятельно исследовал предписания, чтобы приноровиться к ним. И вот я занялся проблемой; почему, собственно, к нам допускают таких людей, как вы или ваш предшественник? Они не нашего сорта, и они не надзиратели. Каково же их назначение? В предписаниях говорится, что нам разрешено просить о беседе со священником. Но это отнюдь не принудительная беседа. Поскольку, однако, это вносит небольшое разнообразие в нашу жизнь, мы иногда и впрямь просим о беседе с вами. Других причин искать не следует. А для того, чтобы не быть вам в тягость, мы пытаемся отвечать на вопросы так, чтобы доставить некоторое развлечение и вам. Когда ваш предшественник спрашивал: «Ну, сын мой, уповаешь ли ты на бога?», я отвечал: «Так точно, ваше преподобие». И на этом все кончалось. И вам я так отвечу в любое время, если пожелаете. Ведь я не вкладываю в это особого содержания. Но понимаете, с вашим предшественником я никогда не говорил бы так, как я сейчас говорю с вами. Он был настолько доволен жизнью и настолько верил в свое призвание, что не имело никакого смысла быть с ним откровенным. Впрочем, я не против вашей профессии, как таковой. И вот в один прекрасный день явились вы. Когда вы в первый раз проходили по двору, мои товарищи шепотом сказали друг другу: «Гляди-ка, новенький. Похож на тощую ворону!» Извините, речь у нас довольно грубая. А потом один заметил: «Ничего, скоро и он разжиреет». Но я-то понял сразу, что вы никогда не разжиреете. Вы догадываетесь, что я хочу сказать? Мне было вас даже жалко, ведь я знаю, здесь не так-то легко живется, конечно, если не облегчить себе жизнь раз и навсегда. И вдруг вы стали говорить со мной, как ваш предшественник. Неужели вы и впрямь хотите, чтобы я отвечал вам, как отвечал бы ему? «Так точно, ваше преподобие» и так далее. Вас бы это удовлетворило? Вас? Все дело только в вас, поймите. Не качайте головой. Я знаю, вас это не может удовлетворить. Вас — не может. Даже если вы сочтете сейчас, что вас это удовлетворит, то уже ночью это вас удовлетворять перестанет, и тогда… Не пытайтесь, пожалуйста, повторять предшественника, ваше преподобие. Это опасно, поверьте, я знаю. Говорите о боге, раз этого требует профессия, здесь никто не возражает против таких разговоров. Они привносят, как я уже отмечал, некоторое разнообразие в нашу монотонную жизнь, равно как и фильмы с воли, которые показывают нам три-четыре раза в год. Мы бы, конечно, обошлись и без них, но пусть. Все это входит в понятие образцового распорядка, в том числе и вы. Но вам-то не следует слишком привыкать к такому положению вещей. Никогда не забывайте, что это всего-навсего образцовый распорядок, не имеющий ничего общего с действительностью, о которой следует всегда помалкивать. И прежде всего… Ах, вы еще так молоды, поэтому мне страшно за вас, и я вас предостерегаю: прежде всего никогда не употребляйте слово «бог», если вы чувствуете, что человек в беде. Иначе вы сами попадете в такую беду, что, быть может, так и не сумеете спастись от нее. Я хочу вам помочь, ваше преподобие, вот и все. Вчера я смотрел через отверстие в крыше на волю. Совершенно случайно. Мне и еще нескольким моим товарищам приказали убрать рухлядь на чердаке. У нашего брата редко появляется возможность взглянуть на мир божий, окна у нас выходят во внутренний двор. От меня, стало быть, хотят избавиться, услать туда, думал я, стоя у открытого люка. А что я там буду делать? Наши здания находятся в такой отдаленной местности, что даже с крыши не видно ровным счетом ничего. Куда ни кинешь взор, все голо; таким образом, ничто враждебное не сумеет притаиться, чтобы внезапно напасть на нас. Приближение человека можно заметить за много километров. Сверх того, нас охраняют надзиратели, и у них есть оружие. Я видел только шоссе, неправдоподобно гладкое и какое-то ненастоящее, оно, делая виток, убегало вдаль. По нему шел человек, он казался меньше муравья. И еще: над горизонтом возвышалась фабричная труба. Из нее поднимался черный дым. Под прямым углом к трубе дым прочерчивал на небе черную линию. Длинный вымпел, который был поднят неизвестно зачем. Откуда взялась эта труба? И что обозначал дымовой сигнал? Все пустое. «Нет, это не стоит», — сказал один из парней, что работал со мной на чердаке. И я так думал, но он подразумевал совсем другое. «Даже если у тебя будет очень длинная веревка, ты спустишься прямо к ним в объятья». Он подумал, что я хочу бежать, поскольку стоял у самого люка. «А тебе это уж и вовсе не стоит», — добавил он злобно. «Почему, собственно?» — спросил я. «Они ведь и так скоро отпустят тебя». — «Откуда ты это взял?» — «Не прикидывайся, все это знают». — «Давай поменяемся», — сказал я. Тут он сплюнул. Стало быть, все уже знают, что меня избрали для этого. У нас тайное сразу становится явным. Наверно, потому,
…Я рассказываю обо всем не по порядку. В таких случаях это почти невозможно. Одно событие во времени предшествовало другому, но доходило до меня только тогда, когда я о нем вспоминал и пугался. В промежутке меня вызвали к начальнику тюрьмы, и мне стало совершенно ясно, что, прикрываясь словом «помилование», они измываются надо мной. Они бросаются этим словом как попало, особенно когда не могут придумать ничего другого, но всегда, так сказать, за наш счет.
К начальнику меня привел надзиратель. Нам пришлось некоторое время ждать в приемной. Там сидит один из наших, он ведет переписку начальника и разбирает его бумаги. Мы его не любим, ребята считают, что он науськивает на нас начальника. Пожалуй, все дело в его внешности: он очень маленького роста, лицо у него сморщенное и желтое. Да и на его руки противно смотреть. Вероятно, он болен. Неужели начальник позволяет такому человеку науськивать себя на нас? У начальника тоже есть предписания, навряд ли он может отступить от них.
Я заговорил с этим бедолагой, надзиратель был человек добродушный, и, поскольку мы находились в приемной начальника, он не стал мне ничего запрещать.
— Скажи, пожалуйста, может, все-таки произошла ошибка? — спросил я.
— Ошибка? Где, по-твоему, произошла ошибка? У нас не бывает ошибок. Заруби это себе на носу. — Говоря это, писарь обрызгал меня слюной, он буквально кипел от злости.
Я явно зашел не с того конца.
— Но ведь должна же существовать причина, по которой меня хотят помиловать, — заметил я.
— Вот ханжа, — сказал он с издевкой. — Тебя-то уж ни в коем случае не следовало помиловать. Но они полные идиоты. Когда такая дрянь якшается с попом, то…
— Якшается с попом?
— Да, лижет попу зад. Ты еще тот типчик, свое дело туго знаешь. Разве я не прав? — Он обратился к заспанному надзирателю, сидевшему на стуле у стены: — К тому же ему здорово фортит, что да, то да. С самого начала. Он ударил своим тощим кулачком по столу, но не очень громко, боялся, что услышит начальник.
— Почему с самого начала? — спросил я. — Ты знаешь что-нибудь конкретное?
— Ишь какую рожу корчит! Невинный ягненок, да и только. На это все и попадаются, — сказал он, задыхаясь от ярости. — Но передо мной бесполезно притворяться. Да, не на таковского напал. Я тебя насквозь вижу. Если бы они только послушались меня. Разве я не прав? Зато перед попом они развешивают уши. Вот идиоты!
Мой надзиратель, к которому он обращался, отрезал кусок жевательного табака и сунул его себе в рот.
— Я не знаю, о чем ты говоришь, — сказал я.
— Он не знает, о чем я говорю. Вы слышите? — Теперь он кричал.
— Потише, — предупредил его надзиратель.
— Я хочу тебе кое-что объяснить, парень. Того, кто там в кабинете, можешь водить за нос, сколько хочешь. Но со мной это не пройдет. Я не такой дурак, как ты думаешь. Я вижу тебя насквозь. Я вижу лучше, чем все они, вместе взятые. Что? Разве я не прав? — Он опять обратился к моему стражу: — Я же читал его дело собственными глазами. Там все написано черным по белому. На две недели раньше… Что я говорю? На несколько дней раньше, и приговор гласил бы — отрубить голову! Тогда не стали бы нянчиться с таким молодчиком, как ты. Тогда не было этих сладких слюней! Отрубить голову — вот и все. Ясный случай! Тех нельзя было провести! Их и попы не провели бы. Ну а ты? Как вы считаете? — спросил он надзирателя. В его голосе звучала явная обида. — Такие штуки проходят не чаще, чем раз в сто лет. И он выбрал себе как раз этот единственный благоприятный момент. Внезапно им там взбрело на ум, что надо поступать гуманно и запретить рубить головы. Их, видите ли, уговорили попы. Тьфу, черт! И вот вместо смертной казни ему дали «пожизненно». В следующий раз они наградят тебя за ото орденом. Но я в эти игры не играю. Меня пусть оставят в покое.
В той приемной висело зеркало. Я глядел на себя в зерцало и удивлялся. По мне не было видно, как я испуган. И хотя сам я знаю себя досконально, я ничего не замечал. Лицо у меня было довольное. На лице блуждала любезная улыбка. Уже немолодое лицо, на висках седина, но во всем остальном… Да, предельно вежливое лицо! Я очень удивлялся. Неужели это правда мое лицо? Почему же на нем не видны все те мысли, которые меня обуревали и которые я пытался скрыть? Почему на моем лице не написаны те ужасающие муки, которые я испытываю по ночам? И тот страх, который нагнал на меня злобный писарь? Неужели это и впрямь моя физиономия? Невозможно поверить, хотя все другие в это верят. Где же то выражение лица, которое появилось бы у меня, если бы я был заперт в темном карцере?
Потом нас позвали к начальнику.
— Садитесь, дорогой мой, — пригласил он, показывая на стул, стоявший около стола.
Я сел, раз он этого желал, а надзиратель остался стоять.
— Ну вот, я, значит, могу сделать вам приятное сообщение… — И так далее и так далее.
Он рассказал, что у них есть надежда на мое помилование, что он со своей стороны приветствует это и они составили соответствующее прошение, которое мне остается только подписать. С этими словами он подвинул ко мне через стол лист бумаги и протянул ручку. Да, он хотел меня одурачить. Повернуть дело так, словно помилование — его заслуга и я должен быть благодарен ему. Благодарность и есть та ловушка, которую мне расставили. Я это сразу понял. Но, конечно, не должен был подавать виду, что раскусил их.