Избранное
Шрифт:
А через окно нетрудно разглядеть посетителя: слегка пошатываясь — головой вниз, — он отходит от стойки с кружкой пива в руках. Снизу — пена, на ней — пиво, а сверху — дно кружки. И самое удивительное, что ни капли не проливается!
Зима, говорите? Ну, конечно же! Ведь снежинки, кружась, взлетают кверху, а по ледяной поверхности неба, бултыхаясь вверх ногами, скользят пары конькобежцев. Да, спорт не из легких!
Впрочем, не поискать ли нам зрелище повеселее? Вот, кстати, похороны! Даже сквозь снежную завесу, стелющуюся к небесам, сквозь слезы, в три ручья льющиеся кверху, мы можем разглядеть, как могильщики на двух толстых веревках простирают
А теперь извольте выпрямиться. Как видите, мир опять стал на ноги, вы же с поднятой головой можете горькими слезами оплакивать дорогих вашему сердцу усопших.
IN MEMORIAM DR. K.H.G
— H"olderlin ist ihnen unbekannt? [16] — поинтересовался профессор К.Х.Г., когда рыл яму, чтобы закопать дохлую лошадь.
— А кто это? — спросил нацистский охранник.
— Автор «Гипериона», — пояснил профессор К.Х.Г., он очень любил просвещать людей. — Крупнейший представитель немецкого романтизма. Ну а Гейне?
16
Вы знаете Гёльдерлина? (нем.).
— Говори, кто они? — прикрикнул охранник.
— Поэты, — ответил профессор К.Х.Г. — Но ведь имя Шиллера вам знакомо?
— Знакомо, как же, — огрызнулся охранник.
— А Рильке?
— И этого знаем, — побагровел охранник и застрелил профессора К.Х.Г.
ХОРОШАЯ СМЕРТЬ
Дядюшка Пали умер от хронического порока сердца. Он прожил всего три недели после своего семьдесят первого дня рождения. И даже в эти годы работал, правда, уже не у станка, а только «в качестве инструктора», как он говорил. В семьдесят один год старик вставал в половине пятого, садился в трамвай, кошмарный утренний трамвай, похожий скорее на виноградный пресс, и ехал через весь город к центру, а затем снова на окраину в Уйпешт, где он работал. «И зачем это нужно в ваши-то годы работать, дядя Пали?» — «А вы разве не будете работать? И вы тоже будете. На то мы и люди».
Я знаю его лет пять. Началось с того, что я написал о нем репортаж: о его первом рационализаторском предложении, каком, сейчас уж не помню. С тех пор я считался в семье у дяди Пали кем-то вроде дальнего родственника; я не терял из виду его, а он — меня. Иногда мы встречались. В таких случаях он говорил: «Мы слушали вас по радио». — «В самом деле? Ну и как вам понравилось?» — «Мы узнали вас по голосу», — говорил он. А понравилась ему моя вещь или нет, об этом он никогда не высказывался. Он даже не понимал вопроса. Вероятнее всего, он полагал, что моя работа такая же, как и его, — из моих рук тоже не выходит ни одной испорченной, бракованной детали. В этом он, к сожалению, ошибался.
Его дочь зашла известить меня, что он умер. Вечером я на трамвае отправился к ним. Он лежал в постели со сложенными руками; на маленьком столике в ногах, на бархатных подушечках, покоились три его награды. Дочь вышла разогреть
Я не мог оторвать от них глаз. Руки дяди Пали, казалось, выросли. Они стали еще больше, чем были, одна подле другой, покоились они на впалом животе. Это были огромные руки, в них чувствовалась крупная кость; на кисти, покрытой желтоватыми пятнами, торчало несколько рыжих волосков. Пальцы у него были мозолистые, узловатые, корявые, как сучья; кончики пальцев расплющены, и на них синели плоские, широкие, толстые ногти. Под ногтем указательного пальца на правой руке виднелся маленький черный кровоподтек… Я подумал: сколько всего создали эти руки. Пятьдесят три года дядя Пали трудился на заводе; на свете работают тысячи и тысячи станков, вертятся сотни и сотни осей, цилиндров и втулок, которые он отшлифовал до блеска, точно по чертежу и размерам. Он завершил дело своей жизни. Каждую деталь, которая прошла через его руки, он добросовестно обработал и передал дальше. На земле после него не осталось брака. Плоды его труда, как железнодорожные рельсы, могут несколько раз опоясать земной шар. Я не испытываю сожаления, не чувствую себя потрясенным, слезы не щиплют глаза. Словно передо мной завершенное произведение или фраза, в конце которой стоит точка.
Я не испытываю жалости. Я думаю о самом себе — в присутствии мертвых я не могу думать ни о ком другом, кроме как о себе. Я хотел бы кончить жизнь, как ту фразу, в конце которой стоит точка; я хотел бы, чтобы рядом со мной тоже какое-то время постоял кто-то, без сострадания, без жалости и умиления, с легкой завистью в сердце.
ПЕСНЯ
Сочинителя песен звали Енэ Янасом. Судьба свела нас после прорыва русских, потому что его батарею разбили, а я под Николаевкой потерял свою часть. Мы прошли вместе километров триста, изредка подсаживаясь на попутный транспорт, а больше пешком, по снегу, по льду, всегда под огнем противника, пока наконец около Белгорода его не скосило короткой очередью.
До той поры я не представлял, как сочиняют песни. Кто бы мог подумать, что это такое простое дело! Из Янаса песни так и перли, лились, били струей, как родник из-под земли. Что бы он ни увидел, что бы ни услышал — все моментально становилось песней, со словами, рифмами, мелодией. Оставалось только придумать название.
В песню попал жестяной бидон с повидлом, который мы откопали из-под развалин разбитого снарядами склада. Встретился нам какой-то мост, который, можно сказать, прямо у нас под носом взорвали партизаны. А когда мы перебирались через реку под разрушенным мостом, по льдинам, Енэ Янас уже напевал:
Старый деревянный мост прогнил в воде. Господи, хоть ты бы мне помог в беде! Как же мне добраться к Аннушке моей. Переплыть стремнину с тысячью смертей?Я все допытывался, как это у него получается. А он говорил, что и сам не знает. Я выспрашивал, сколько песен он сочинил. И этого он не знал. Может, три тысячи, а может, четыре…
Уже показался Белгород, когда начал падать снег. Я надвинул поглубже ушанку, но все равно слышал, как напевает Янас:
Покрывает землю белой пеленой, Слышу, мчатся сани, может быть, за мной. Кружись, кружись, снежинка…Послышалось пять щелчков. Пришел конец Янасу, осталась неоконченной песня.
Иногда она приходит мне на память. Я пытаюсь ее продолжить. Ломаю голову, подбираю рифму к слову «снежинка». Но напрасно. Каждый из нас умеет делать что-нибудь такое, что после него не способен завершить никто другой. Так уж оно повелось.