Избранное
Шрифт:
— Мне импонирует его непосредственность!
— И не успеет прикончить одно блюдо, как уже требует подать к столу следующее; ему-де необходимо видеть, что еще его ждет.
— По-моему, он душка! Так и не скажешь, как его зовут?
— А разве я не сказала?
— Покамест нет.
— Я думаю, его имя вряд ли тебе известно.
— Не хочешь — не говори.
— Его зовут Виктор Чермлени.
— Виктор Чермлени?! Как же ты могла подумать, будто это имя мне не известно!
— Мне казалось, ты не увлекаешься оперой.
— Но Чермлени… Да это имя знает любой и каждый! Певец с мировой славой!
— Был когда-то. А теперь он, бедняга, ведет хоровой кружок при хлопчатобумажном комбинате.
— Неужели пенсия так мала?
— Он не ради денег. Пенсии ему хватает.
— По-моему, он прелесть. Скажи, а в концертах он разве не выступает?
—
— Почему?
— У него эмфизема легких.
— Это прекрасно!
— Не понимаю, что тут прекрасного.
— Что он поет вопреки всему.
— И голос у него не тот, что прежде.
— В том-то и смысл.
— Теперь я вообще отказываюсь тебя понимать.
— Мне нравится, когда человек, зная, что у него эмфизема легких, дерзает выступать — пусть на клубной сцене — и поет, насколько хватает дыхания.
— Над этим я как-то не задумывалась.
— Мне хотелось бы с ним познакомиться.
— Тебя ждет полнейшее разочарование.
— Почему же?
— По той простой причине, что эта благородная натура существует лишь в твоем воображении. А на самом деле он в точности таков, как я его описала: шумный, неряшливый, совершенно невыносимый тип…
— Странно, что своего покойного мужа ты только добром поминаешь, а этого Виктора совсем с грязью смешала.
— Ну, и что тут странного?
— Можно подумать, будто ты к нему неравнодушна.
— К кому?
— К этому Чермлени.
— Я? К нему неравнодушна?.. Скажешь тоже!
7
Письма (Продолжение)
Будапешт
Гиза, родная моя, продолжаю свой рассказ.
Жизнь — фантастическая штука, сплошное нагромождение чудес, лавина событий, одно удивительнее другого.
Во-первых, не могу объяснить загадочный случай с письмом, которое я отправила Виктору, прося его не приходить в следующий четверг. То ли я забыла надписать адрес, то ли не наклеила марку, но факт остается фактом: письма он не получил. А выяснилось это в четверг вечером, когда я, возвратясь из кино, застала его перед входной дверью.
Соседи мои по четвергам ужинают у родителей супруги адъюнкта. Я заявилась домой что-то около полдевятого, и он, должно быть, уже порядком обрывал звонок. Ты спросишь, каким это образом я проболталась неведомо где до позднего вечера? Но это уже особая статья.
«Бориса Годунова» я не слышала лет пятнадцать. Да мне и не хотелось его слышать; возможно, потому, что в былое время именно в этой опере Виктор пользовался самым шумным успехом. (Он выступал в Берлине вместе с Лоттой Леман, и успех был потрясающий.) На этот раз я досидела только до антракта. Партию Бориса пел итальянец, я же не могла избавиться от наваждения, будто вижу и слышу Виктора — такого, каким он представляется Пауле; вместо теперешнего неряхи и обжоры, страдающего эмфиземой легких и утратившего голос, я видела Виктора из далекого прошлого: молодого, в расцвете сил, обладателя редчайшего полнозвучного голоса… Стены тесного кинозала точно раздвинулись, открыв бескрайнюю россыпь звезд, и холодок восторга будто омыл и омолодил мою душу; затуманенными от слез глазами я взирала на итальянского певца, как девчонка-подросток — на недосягаемого кумира. Во время антракта мы с Паулой вышли в фойе; все стены там, к моему величайшему огорчению, были сплошь зеркальные. Как ни вертись, на тебя отовсюду смотрит старая женщина: под глазами мешки, нос крючком, шея морщинистая. Я соврала Пауле, что чувствую себя неважно, и сбежала. Долго бродила по улицам, выбирая уголки потемнее, и наконец на площади Алмаши отыскала скамейку, куда не доставал свет фонарей. Я вполголоса пропела, такт за тактом, все ведущие арии из «Бориса», а потом направилась домой, все ускоряя шаги, точно меня что-то гнало. По лестнице я взлетела бегом и увидела, что перед дверью дожидается Виктор. Пораженная, я уставилась на него. Он — на меня. Виктор впервые увидел меня с темными волосами, в моей новой шляпке и в костюме орехового цвета. «Что это с вами?» — спросил он. «Вы как здесь очутились?» — это я ему вопросом на вопрос. «Разве сегодня не четверг?» — спросил он. «Вы что, не получили моего письма?» — спросила я. При этом мы не отрываясь смотрели друг на друга и даже не вникали в смысл того, что говорим. «О каком письме речь?» — спросил он. «Теперь уже неважно», — сказала я. «Нет, важно», — это он мне. Неважно, сказала я, беда лишь в том, что мне нечего предложить ему на ужин. Разве что поджарить яичницу с колбасой. «Да провались она, яичница эта, — говорит он, а сам глаз с меня не сводит. — Ангел мой, встреть я вас на улице, не узнал бы, ей-Богу».
Виктор ушел домой, когда парадное было уже заперто. К еде он даже не притронулся. С первой минуты и до последней мы оба были страшно смущены. Понятия не имею, что именно на него так подействовало, ну а я… Словом, Гиза, дорогая моя, Виктора будто подменили! Не верилось, что это он еще совсем недавно сладострастно стонал, едва я успевала поставить на стол куриный суп: «Где же моя обожаемая, вожделенная печеночка?..» На этот раз он не кряхтел, не стонал и даже отбросил обычную свою пошловатую манеру ухаживания: «Чаровница! Богиня! Спасительница вы моя! Свет очей моих! Вон она, вон она плавает, несравненная эта печеночка! Ловите же ее поскорее, сюда ее, в тарелку! О-о, наконец-то! Преклоняюсь перед величием сей нации, давшей миру…» Гиза, дорогая, ты не поверишь, но он за весь вечер не произнес ни одной из своих трескучих фраз. Сама я почти не говорила, я слушала Виктора, а он рассказывал о Джильи, о Джерица, о постановке «Дон Жуана» в «Метрополитен опера» с Шаляпиным и Эцио Пинца. Я слушала как зачарованная и думала о Пауле: она ни разу не видела этого человека и все-таки поняла его глубже, нежели я. Когда же речь зашла о сводном хоре ткачей, о домах культуры и о выступлениях Виктора в окраинных клубах наравне с чтецами из кружков художественной самодеятельности… Гиза, я чуть не разревелась, потому что в действительности картина оказалась еще сложнее, чем ее расписывала Паула. В действительности Виктор не желает считаться с фактами! Не желает признавать, что у него эмфизема легких, что голоса ему не вернуть и что ему семьдесят один год. Он и по сей день твердо уверен, что он по-прежнему единственный на всю страну певец мирового класса, которого затирают, оттесняют недоброжелатели… Но только, говорит, не на такого напали; он снова пробьется с клубных подмостков на оперную сцену, вплоть до «Ла Скала» и «Метрополитен опера»!
Ах, Гиза, я и сама не знаю, откуда силы взялись все это выдержать! «Скажите, — говорю, — дорогой Виктор, когда состоится ваше ближайшее выступление?» — «В пятницу, через две недели, в Пештэржебете». — «Дорогой Виктор, — это опять я ему, — мне бы хотелось попросить у вас билет». — «Уж не собираетесь ли вы прийти?» — спросил он, и глаза его на оплывшем от жира лице вдруг сделались маленькими и острыми. «Вот именно, — сказала я, — собираюсь, и даже не одна, а с подругой, поэтому надо бы два билета». — «С какой это подругой, с Мышкой, что ли?» — «Нет, Мышка тут ни при чем!» — «А я знаю вашу подругу?» — «Нет, не знаете, но вы сами убедитесь, какая это удивительная натура».
Я так боялась этой встречи, все делала, чтобы не допустить их знакомства, а тут вдруг почувствовала, что вечер в Пештэржебете может стать счастливейшим днем в моей жизни. Судя по всему, Виктор обрадовался тоже. «Спасибо вам от всей души», — сказал он уже в прихожей. «Это вам спасибо», — ответила я. «Не включайте свет», — попросил он; а надо сказать, что все это время мы стояли в потемках. Чушь какая-то приключилась: я никак не могла нашарить выключатель, хотя двадцать семь лет прожила в этой квартире! «Почему это не включать?» — спросила я. «Так лучше, без света». — «Чем же оно лучше?» — «Тем, что я не вижу самого себя». — «Вы ведь все равно стоите спиной к зеркалу», — сказала я. «Не только в зеркале можно увидеть себя», — ответил он. «А почему вам не хочется видеть себя?» — спросила я. «Не знаю, — сказал он, — а только лучше не видеть».
Свет я зажигать не стала. И говорить мы больше не говорили, так и стояли впотьмах, боясь шелохнуться. Только и слышно было что его тяжелое, хриплое дыхание; это, кстати, тоже признак эмфиземы легких. И тут входная дверь внезапно распахнулась, в самый неподходящий момент вернулись домой соседи. Они включили свет и сделали вид, будто ничего не заметили. Мы рассыпались в любезностях, расшаркивались друг перед дружкой, уступая один другому место в крохотной, с пятачок, прихожей, но я видела, как они переглянулись, потом посмотрели на нас и опять переглянулись. Мы пожелали друг другу спокойной ночи и приятных сновидений. Последняя их фраза: хорошо бы на завтра к ужину разогретую свиную рульку. Других забот мне не хватало! Ничего, мои милые, проголодаетесь, так и друг дружку слопаете!