Избранное
Шрифт:
С новым порывом ветра, всколыхнувшим в лунной ночи темные тени ветвей, до Пепе Монсона донеслись сквозь его мысли отдаленные звуки тяжелых ударов, но, приподняв голову с подушки, он услышал лишь шум ветра в верхушках деревьев и шаги в соседней комнате. Он вскочил с постели и, нащупывая ногами шлепанцы, потянулся за халатом, но как раз в это время шаги затихли. Пепе вслушивался, стараясь понять, что делает отец в соседней комнате. Может быть, старик согнулся у окна, может, неподвижно сидит в качалке, а может быть, тоже стоит в темноте, вслушиваясь в звуки ночи? Пепе сел на кровать и потянулся за сигаретой. Теперь ему не удастся заснуть, пока он не услышит, как заскрипит кровать в комнате отца. Но он ведь и до сих пор никак не мог заснуть, хотя ему и очень хотелось спать и он чувствовал себя усталым и разбитым. В его мозгу все еще пел проигрыватель Мачо, и под музыку снова и снова всплывали эпизоды сегодняшнего дня — утренний визит Конни; поразившее его в полдень состояние отца; визит сеньоры де Видаль; Пако, уткнувшийся лицом в траву; ужин в «Товарище»;
Перед самым рассветом Рита Лопес вздрогнула и проснулась от глухого шума. Но дом не рушился, и она была в своей комнате, просто в окно стучал дождь, и его дробь растворялась в посапывании, доносившемся с соседней кровати: Элен Сильва спешила доспать остаток ночи. Вдруг, все вспомнив, Рита спрыгнула с постели, подбежала к двери, чуть приоткрыла ее и заглянула в гостиную.
Диван был пуст, гостья исчезла.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
СЕНЬОРА ДЕ ВИДАЛЬ
Над сырым Гонконгом занималось ясное утро, удивляя ярким солнечным светом пассажиров, заполнивших первые паромы и спешивших выбраться на верхнюю палубу, окунуть в теплый воздух озябшие пальцы и радостно улыбнуться (был канун полнолуния, знаменовавшего начало китайского Нового года) огромному городу на скале, подымавшемуся, как гигантская губка, из черной воды навстречу слепящему свету; нагромождение домов у самого берега казалось огромным тортом, в который врезались узкие улочки, кишевшие бесчисленными муравьями-рикшами. В центре, где на каждом углу продавали охапки цветов — хризантем, георгинов и красных лилий — и где западную архитектуру теснили фантастические бамбуковые фасады, было полно китайцев в праздничных черных одеждах, англичан в костюмах из твида, сикхов в тюрбанах и с ружьями, метисов в свитерах или в кожаных куртках, русских эмигранток в белых мехах, нищих детей-попрошаек в причудливых одеяниях, сшитых из матрасных чехлов, — и все они сновали по улицам, украшенным свешивавшимися с балконов и окон коврами и потому, казалось, освещенным не дневным светом, а тысячами красных фонариков. Ночью, когда взойдет луна, вспыхнут огни фейерверков, а утром город будет завален красными патрончиками от потешных огней; но сейчас по солнечным улицам торопливо шагали белые и желтые люди, не обращая внимания на гул, то и дело сотрясавший скалу, которая, казалось, оседала, ища равновесия; хотя гул был глухим и отдаленным, он отчетливо слышался даже в шумном центре, а еще отчетливее — выше по склону, где шептались пальмы и сосны и стояли на расстоянии друг от друга элегантные белые виллы; но яснее всего гул был слышен на голых вершинах холмов и гор, в том числе и на вершине горы Святого Креста, где в келье монастыря святого Андрея молодой падре Тони Монсон стоял у окна и, вслушиваясь в неясные глухие отзвуки канонады (в ту зиму на континенте война все еще шла), вдруг почувствовал нежность, смешанную с горечью, нежность к этому весело гудевшему у его ног, обреченному языческому городу, который был и не был родным — здесь он родился, но не здесь была его родина; этот город он вначале любил, потом боялся его, а в конце концов отверг; и красоту этого города — сырую весной, душную летом, совершенную осенью и порочную зимой — он, чужеземец, знал, как женатый человек знает красоту своей жены, но он никогда не считал этот город своим, до конца познанным; этот город оставался для него арендованным пристанищем его детства, где он обитал телом, но не душой; и, когда он бродил по этим улицам, он грезил о совсем других улицах — улицах его настоящего родного города, которого он никогда не видел и который он тоже в конце концов отверг, но в его представлении тот, родной город всегда заслонялся вершинами, на которые он карабкался, когда был мальчишкой, и рядами крыш, спускавшихся вниз миллионами ступенек, бухтой с паромами и дымящимся на той стороне, отливающим на солнце черным и золотым Кулунем, где сейчас лежал его отец, умирая в изгнании.
Как приятно старому человеку погреться на теплом солнышке, подумал падре Тони, но тут же нахмурился,
Но как раз этот запах, думал облаченный в чистую белую сутану падре Тони, стоя на коленях на полу, покрытом ковром из солнечного света, и с улыбкой откладывая и пересчитывая белье для стирки, именно этот запах монастыря святого Андрея был для них в детстве духом святости. Пропитавшись этим запахом, он и Пепе свысока смотрели на других, потому что запах означал, что они только что вернулись с исповеди или причастия из монастыря святого Андрея, что они все еще осенены благодатью, и потому они всегда с негодованием отвергали предложение мамы принять ванну и переодеться перед завтраком. Свою святость они должны были прежде продемонстрировать Мэри, Пако и Рите, и, когда эти маленькие грешники только хихикали и затыкали носы, братьям Монсонам казалось, что к их благочестию добавляется еще и венец мученичества.
Раздался стук в дверь, и в келью просунулась голова послушника.
— Пришли из прачечной, падре Тони. Можно забирать?
Послушник широко распахнул дверь. За ним в темном зале толпились другие послушники — неожиданно хлынувший яркий солнечный свет заставил их сощуриться и засиял на белых одеждах.
— Доброе утро, молодые люди, — сказал падре Тони, поднимаясь с пола. Он немного отклонился назад, приподнял сутану, прицелился и так поддал ногой узел с грязным бельем, что тот вылетел за дверь под восторженные крики юных послушников, и они с дикими воплями пинками погнали его по коридору. Не успел падре Тони причесаться, как толпа его подопечных снова появилась в дверях, словно большой белый медведь с десятком черных голов.
— Входите, дети мои, — сказал падре Тони, отходя от умывальника, и нахмурился (он был помощником отца-настоятеля), увидев, как, робко войдя в келью, послушники тут же разбились на четыре группы: китайцы, вьетнамцы, филиппинцы и метисы. Падре Тони раскрыл было рот, чтобы сурово осудить подобное объединение по племенному признаку, но вместо этого рассмеялся, потому что они являли собой довольно странную картину: от холода лица китайцев и метисов раскраснелись, филиппинцев, напротив, почти почернели, и только лица вьетнамцев сохранили свою невозмутимую желтизну слоновой кости. Солнце бросало улыбки на средневековые одежды этих детей Востока.
— О, какие мы сегодня опрятные и аккуратные! — заметил падре Тони.
— После завтрака все будет не так, — сказал один из метисов, а филиппинцы закричали хором:
— Сегодня день китайских палочек, падре, сегодня мы должны есть китайскими палочками! Мы все перемажемся!
— Не перемажетесь, если научитесь пользоваться палочками как полагается.
— А разве нельзя устроить день палочек накануне банного дня, падре?
Падре Тони улыбнулся, представив себе мучения послушников-некитайцев в трапезной, где они пытались совладать с выскальзывавшими из рук палочками. Как они краснели, когда в самый последний момент роняли с великими трудами выловленную палочками еду на чистые сутаны. По дороге в часовню на благодарственную молитву после трапезы мальчики тайком отряхивались, и путь их был отмечен кусочками рыбы, мяса и лапшой, и, даже когда они уже выстраивались перед алтарем и пели Miserere mei,благочестивая обстановка неизменно нарушалась: у кого-то на воротнике красовалась вареная креветка, у кого-то изящно свисала с уха длинная полоска лапши.
— Как будущие миссионеры, — торжественно начал падре Тони, и улыбающиеся лица сразу посерьезнели, — как бесстрашные воины Иисусовы, мы, которые, когда придет день, будем призваны восстановить веру на континенте, должны уметь есть палочками. И как добрые верующие, мы должны признать, что отец-настоятель мудро определил днем китайских палочек именно тот день, когда меняют белье.
Он помолчал и продолжал уже обычным тоном:
— Ну, а чем же мы займемся сегодня утром? — Занятия уже не проводились: в монастыре чтили китайские обычаи, и по случаю китайского Нового года предстояли месячные каникулы. — Для фейерверков еще, кажется, рановато?
— На прогулку, падре, на прогулку!
— Наверх, в горы?
— Может быть, лучше вниз, к пагоде?
— Итак, мы все хотим сегодня посетить пагоду?
Резко зазвенел звонок у входа в послушническую, один из послушников убежал и вернулся с монахом-привратником.
— Вас спрашивает какая-то молодая дама, падре Тони.
— В исповедальне?
— В комнате для посетителей.
Сердце его упало.
— Сейчас иду, брат, спасибо. А вы, дети, пока переоденьтесь в мирское платье. Я скоро вернусь.