Избранное
Шрифт:
Перед самым началом спектакля в их ложе появился молодой человек в вечернем костюме. Он обнял отца Кончиты, поцеловал руку ее матери, а потом почтительно склонился и над ее рукой. Это и был Эстебан Борромео: «Я тот самый негодяй, сеньорита, — с серьезным видом заявил он девочке, прятавшей за веером пылающее от смущения лицо, — из-за которого вы целый год не могли купить себе новых туфелек». У него были сверкающие глаза, нафабренные усики и чувственный рот, и весь он до кончиков ногтей являл собой идеал мужской красоты того времени (а в те годы красавцами считались молодые люди байронической наружности). Он казался очень спокойным, но его спокойствие было не более чем затишьем перед бурей, и, когда в середине второго акта в театр прибыли жандармы, чтобы остановить представление, он выскочил из суфлерской будки, бросился к рампе, сорвал с себя галстук и начал пламенную речь. «Где бы ни развевался звездно-полосатый флаг Вашингтона…» — только и успел сказать он, размахивая галстуком, как знаменем, когда жандарм ударил его рукояткой пистолета по голове и поволок за кулисы сквозь толпу сбившихся в кучу актеров.
Семейство Хиль с трудом выбралось из охваченного паникой театра на взволнованно гудящую
Казалось, всех остальных интересовало то же самое: в холле старого каменного особняка — американцы использовали его для скорого ночного суда — толпились люди, пытаясь проникнуть в зал, вход в который охранял американский солдат. Через открытую дверь было видно, как при свете свечей, отраженном и умноженном зеркалами, американские офицеры записывали имена обвиняемых, все еще пребывавших в том же настроении и одетых в те же костюмы, что и на сцене. На диване лежал Борромео, и какая-то женщина прикладывала к его голове лед.
Услышав шум, поэт встал и с улыбкой направился к дверям, на ходу подкручивая усы. Солдат преградил ему путь ружьем. Молодой Борромео остановился и начал перебрасываться словами с друзьями, которых он увидел в толпе. Да, все в порядке. Нет, его не ранили. Да, конечно, он лишился галстука, и на голове у него шишка, но это пустяки. «А вычто здесь делаете?» — удивленно воскликнул он, увидев Кончиту Хиль, которая локтями проложила себе дорогу сквозь толпу и теперь стояла прямо перед ним, отделенная от него только стволом винтовки. Он посмотрел на ее заплаканные глаза, судорожно искривленный рот — лицо его посерьезнело, и он понизил голос до шепота. Ей понравился его мюзикл? Жаль, что ей не удалось досмотреть до конца. Когда-нибудь — может быть, даже завтра! — он расскажет ей, что там было дальше. А теперь ей пора домой, пора спать. У нее завтра с утра уроки, разве нет? Он взял ее руки в свои и прикоснулся к ним губами. Поверх шишки на его голове он увидела мерцающие зеркала, загримированные лица актеров и равнодушный профиль американского часового.
Когда они с отцом ехали обратно, она услышала крик петуха — услышь она этот крик сквозь сон еще вчера, перед ее глазами сразу же ожили бы знакомые образы: босые ноги в мутной, коричневой воде, запах спелых гуав, отзвуки смеха, эхом разносящегося в летнее время по деревне. Теперь же она услышала только этот крик — чистый, одинокий, требовательный, — и на него не откликнулось даже эхо. Впервые она вырвалась из потока времени и оказалась перед фактом жизни в полном одиночестве, осталась с ним с глазу на глаз. Петух кричал ей одной. Отец дремал в углу кареты, сложив руки на набалдашнике трости, впереди возвышался на козлах безголовый силуэт клевавшего носом извозчика. Мимо медленно проплывали дома, лошади рассекали грудью лунный свет, и стук их копыт только подчеркивал тишину ночи. Она была одна во всем мире и, наклонившись вперед, с трепетом вслушивалась в крик петуха; вдруг, поняв звучащий в этом крике восторг, она вздрогнула. Она стала взрослой именно сейчас, а не в тот день, когда ей впервые поднесли цветы, и не в тот день, когда она впервые сделала себе взрослую прическу. Тогда она была просто девочкой, надевшей длинную юбку и игравшей во взрослую; теперь же она, инстинктивно стремясь спрятаться от всех, с головой закуталась в шаль. Забившись в угол кареты, она сидела молча в темноте, боясь, как бы не проснулся отец или не обернулся кучер.
Мать ждала их. Взбежав вверх по лестнице, Кончита почувствовала, что сгорает от стыда, и ее поразило, что мать смотрит на нее без всякого удивления и разговаривает обыденным тоном, будто и не подозревает о ее преображении. На кухне за горячим шоколадом и жареным рисом с яйцами она исподтишка следила за родителями и впервые в жизни с интересом прислушивалась к их разговору, присматривалась к тому, как они глядят друг на друга, и ей казалось, что они говорят на особом тайном языке, который она только что расшифровала. Она прошла в детскую и пренебрежительно взглянула на двух спящих сестер, потом долго и внимательно рассматривала себя в зеркале, принимая различные позы и вглядываясь в холодный блеск бриллиантов в волосах. Наконец, она разделась и легла, но не могла заснуть и снова встала, на цыпочках прокралась в кабинет отца, отыскала на полках книгу и, подойдя к окну, стала вместе с луной читать поэмы, которые написал онв студенческие годы в Мадриде. Слова были испанские, и стихи звучали как волнующая страстная музыка. Глаза ее расширились от ужаса и удивления — в поэмах было немало кощунства: Приап, соблазняющий святую Терезу, языческая Афродита, пирующая на свадьбе в Кане Галилейской, где Христос претворял воду в вино. Она слыхала, что поэт дерзок и порочен, но сейчас вспоминала его серьезную улыбку, его мягкость; она снова почувствовала прикосновение его губ к своим рукам и прижала книгу к груди. Нет, он был добр, смел и благороден, он был патриотом! Времена подвигов еще не прошли; улыбаясь, она вспомнила, как маленькой девочкой оплакивала за дверью всех героев, отправлявшихся в изгнание. Она так и заснула на подоконнике, прислонившись к оконной решетке, прижав книгу к груди — распущенные волосы ниспадали на пол. Утро разбудило ее звоном колоколов, уличным шумом и жарким светом.
Когда месяц спустя Эстебан Борромео вышел из тюрьмы, его всюду принимали как героя, и особенно тепло в доме у Хилей; Борромео теперь ухаживал за юной Кончитой. Он пришел к Хилям, чтобы утешить робкую девочку, чьи слезы так тронули его, но вместо нее нашел там хладнокровную надменную кокетку; сначала он растерялся, потом это его начало забавлять, потом раздражать и возмущать, и наконец он почувствовал себя совершенно несчастным… Тем временем ей исполнилось шестнадцать лет. И снова с ней произошла чудесная метаморфоза. До того она не уделяла ему особого внимания, держала его где-то за пределами круга своих обожателей. А тут она вдруг выскользнула из этого круга, разогнала всех прочь, и остались только трое: он, она и ее старая незамужняя тетка — традиционная троица, потому что в те времена трое составляли не толпу, а треугольник, в котором любили друг друга только двое — незамужняя тетка была лишь ритуальным приложением. Счастливый, но все еще несколько озадаченный, он увидел, что недавняя кокетка пылко его любит. Когда он сделал ей предложение, она объяснила:
— Папа и мама давно поняли, что я люблю вас, но они потребовали, чтобы я и думать не смела о помолвке, пока мне не исполнится шестнадцать лет.
Времена, когда филиппинских девушек выдавали замуж в четырнадцать или пятнадцать лет, уже миновали.
— Так как же я могла дать вам понять, что люблю вас? Если бы вы ответили мне взаимностью, мне бы пришлось бежать с вами, как бы к этому ни отнеслись родители. И я смирилась сердцем, притворилась, что вы для меня ничего не значите, держала вас на расстоянии, была с вами жестокой. Я заставила вас страдать? Но не забывайте — я тоже страдала.
Эстебан чуть ли не с благоговением взглянул на эту совсем еще юную девушку, которая сумела на время приглушить свою страсть и в течение года разыгрывала хитроумную комедию — и все это лишь потому, что не хотела огорчать родителей. Повиновение родителям воспитывалось веками, на этом стояли империи, а она превратила послушание — добродетель весьма пассивную — в целый спектакль. Но она же была и той девочкой, которая плакала в театре апрельской ночью и, подойдя к нему, забыла утереть слезы. Слезы стояли у нее в глазах и сейчас, в волосах путались разноцветные конфетти — был карнавал, и они танцевали на ярмарке под звездным небом. Над головой крутились огненные шутихи, трубы объявили о выборах королевы карнавала — и они в смущении обнаружили, что стоят обнявшись, хотя музыка кончилась. Он повел ее к тому месту, где сидела тетушка, но по дороге явственно осознал, это еговедут — и к тетушке, и ко всему тому, что тетушка собой символизирует. Если бы всем дирижировал он, противодействие родителей, вероятно, вызвало бы у него обратную реакцию: он устраивал бы тайные встречи, плел интриги и в одну прекрасную ночь выкрал бы ее из родительского дома. Она спасла его от всей этой мелодрамы, искусно направила байронического бунтаря по проторенным дорожкам традиции, и он с грустью вынужден был признать, что сам рад этому. Как и она, как и все их поколение, которому было суждено начать жизнь с революции, а в конце пути скорбно преклоняться перед прошлым, он имел романтические замашки, но классические привычки. На следующий день он послушно явился в ее дом со своими родителями и официально сделал предложение.
Во время этой церемонии она сидела в своей комнате, лакомилась ломтиками зеленого манго, макая их в соль, и прислушивалась к голосам в гостиной, в то время как с разрисованного розами потолка добрые приятельницы-ящерицы удивленно таращили на нее глаза. Когда за ней пришла мать, она расплакалась, рассыпала соль и уронила шкурки манго на пол. Ее провели в гостиную, и она поцеловала руки родителям своего возлюбленного. Мать надела ей на запястье браслет, отец произнес подобающий тост, а потом она и Эстебан вышли на террасу, где ясный январский день никак не хотел уступать свои права ночи. Там, среди горшков с цветами, клеток с птицами, он произнес восторженный панегирик их будущему: ему уже предложили издавать новую газету на испанском языке, он заканчивал вторую книгу стихов, собирался заняться политической деятельностью, создавал компанию по добыче золота. Впереди великие времена, будущее — неисчерпаемый золотой рудник, говорил Эстебан Борромео от имени поколения, лишенного будущего.
В те дни по всей стране молодые люди издавали газеты, писали стихи, выставляли свои кандидатуры на выборах, искали золотые жилы. В огне революции возник особый мир, в котором большую роль играли поэты и художники — их деятельность имела прямой политический эффект; на смену этому поколению пришло новое — Эстебаны Борромео, молодые люди, те, что студентами в девяностых годах обдумывали заговоры в кафе Мадрида и Барселоны, голодали в парижских мансардах; те, которых во время революции на Филиппинах испанские власти отправили в военные тюрьмы Марокко; те, которые с началом войны против американцев сумели вернуться на Филиппины и ознаменовали начало нового века восстанием. Но пройдет всего два десятилетия, и они превратятся в анахронизм — никому не нужные, они будут собираться друг у друга, чтобы оплакать прошлое и обругать настоящее. Будущее, о котором они говорили, захлебываясь от возбуждения, окажется для них тупиком. Их делу не суждено будет продолжиться, их племя вымрет, а с ним кончится и его история. Мировоззрение нового поколения будет сформировано не этими героями с прекрасными манерами и безукоризненным испанским — следующее поколение будет говорить вообще на другом языке. Народ, достигший в испанском языке таких же высот, как Бодлер во французском, будет учить азбуку другого языка, и молодые люди, занимавшиеся литературой в девятисотые годы, обнаружат, что их собственные дети не читают и не понимают их произведений. Отцы говорили на языке европейцев, их дети будут говорить на языке американцев. Черты, присущие поколению Эстебана Борромео, бесславный путь этих людей от полей революционных сражений до ностальгических разговоров в гостиных в тридцатые годы можно проследить в именах, которые Эстебан Борромео дал своим четырем сыновьям: первого он назвал Виктором в честь Виктора Гюго, второго — Порфирио в честь Порфирио Диаса [19] , третьего — Рубеном в честь Рубена Дарио [20] и четвертого — Энеем в честь легендарного греческого героя.
19
Диас, Порфирио (1830–1915) — мексиканский политический и государственный деятель, генерал. Во время французской интервенции в Мексику (1861–1867) командовал крупными отрядами патриотической армии.
20
Дарио, Рубен (1867–1916) — крупнейший никарагуанский поэт.