Избранное
Шрифт:
В ту ночь она лежала в постели и наконец-то начала засыпать, когда услышала крик петуха. Она открыла глаза и увидела, что едет в карете; на ней была розовая шаль, и к щекам прикасались холодные бриллианты серег. Отец дремал в углу кареты, сложив руки на набалдашнике трости, впереди на козлах возвышался безголовый силуэт клевавшего носом извозчика. Мимо медленно проплывали дома, лошади рассекали грудью лунный свет, и стук их копыт только подчеркивал тишину ночи. Она была одна во всем мире и, наклонившись вперед, с трепетом вслушивалась в крик петуха; вдруг, поняв звучавшее в этом крике предостережение, она вздрогнула. Она знала, что они уже подъезжают к перекрестку, где карета свернет, и что там, за уличным фонарем, мать ждет ее на лестнице, огни фейерверка освещают танцующих людей, а на веранде щебечут в клетках птицы. По мере того как карета приближалась
Проснулась она, когда за окном уже ярко светило солнце и звенели колокола; она все еще улыбалась, и блаженство по-прежнему переполняло ее. В то утро она отправилась к мессе и на исповедь. В исповедальне она плакала и вышла оттуда дрожа, но умиротворенная. Она стала необычайно набожной и каждый день теперь спешила на свидание с богом, словно в боге обрела сразу сто любовников. В развевающейся черной вуали она торопилась в церковь вместе со старухами, которые заполняли храмы божии с утра до вечера, а ночами пребывала в другом мире, где не было ни замужества, ни материнства и где петух кричал навстречу яркому солнцу. Двое мужчин, некогда владевших ею, и четверо сыновей, которых она вскормила грудью, оказались заключенными в скобки вводными словами в предложении, а само предложение все никак не могло дойти до точки, и вводные слова в скобках становились все менее и менее существенными; когда-то она думала, что эти слова — главное, что они — все предложение, но теперь она поняла, что прочла их, не растратив себя, что в глубине души осталась девственницей, о чем раньше и не подозревала, и что настоящей жизнью она еще не жила, еще будет жить. Только своему исповеднику она призналась, что жаждет духовного обновления. Она знала, что натура у нее страстная, чувственная, но не считала, что это помешает ей жить той жизнью, к которой она стремилась. В сущности, у нее были средневековые воззрения: она бы презирала себя, если бы любила бога менее страстно.
В конце семнадцатого и начале восемнадцатого века Манилу охватила волна религиозного мистицизма. Неграмотные крестьяне становились отшельниками и выходили из уединения бородатыми пророками и чудотворцами; юные красавицы неожиданно отказывались танцевать на балах, запирались в своих комнатах и проводили дни в постах и молитвах; молодые вдовы, устрашенные властью смерти над любовью, раздавали свое наследство и умерщвляли плоть. Эти мистики-любители начали постепенно объединяться в сообщества; некоторые из этих сообществ позже влились в ордена францисканцев и доминиканцев, а некоторые сохранили самостоятельность и уже при американцах превратились в настоящие религиозные конгрегации, хранившие лишь смутные воспоминания о том, что их породили дикие суеверия, апокалипсические видения и религиозный экстаз. Кончинг Борромео готовилась к вступлению в одну из таких конгрегаций, когда в ее жизнь снова вошел Маноло Видаль.
Однажды он явился к ним домой и спросил, нельзя ли ему поговорить с Кончинг. Со времени их встреч в его клинике прошел год. Одетая во все черное, она спустилась к нему, недоумевая: может быть, он все же пришел за своим вознаграждением? Но он держался так, словно они виделись впервые со времени ее детства. В его взгляде не сквозило и намека на издевку, а его поведение ничем не напоминало о прежних встречах. Он принес ей коробку пирожных. (Когда филиппинец ухаживает за девушкой, он всегда приносит ей не цветы, а что-нибудь вкусное.) В сумрачной гостиной, среди старой мебели, его шелковый костюм поблескивал, как новенькие банкноты; она внимательно следила за ним отстраненным взглядом, плотно сжав бледные неулыбающиеся губы. После того как он ушел, ей стало дурно; ее начало тошнить уже во время визита, когда он тихо говорил о том о сем, а она по большей части молчала, чувствуя, как присутствие этого человека заполняет каждую пору ее существа и мешает дышать. Но ее поразило то, что она прочла в его глазах. Она уже привыкла думать о себе как о постаревшей, увядшей и бесцветной женщине (ей было за тридцать), но его глаза говорили, что она прекрасна. После того как он ушел, после того как кончился приступ рвоты, она встала с постели и принялась рассматривать себя в зеркало.
Через неделю он снова появился в их доме, и снова с пирожными. Снова они сидели в гостиной и без единой улыбки вели беседу, снова после его ухода ей стало дурно, и снова, оправившись, она внимательно рассматривала себя в зеркало. Когда он появился в третий раз, она велела сказать, что не может принять его. Он приходил еще несколько раз, но она отказывалась спуститься в гостиную. Он перестал приходить, но каждый вечер присылал коробку пирожных или конфет. Встревоженная, она поторопилась уладить вопрос о вступлении в религиозную общину.
Вечером накануне вступления в общину (родственникам было сказано, что она просто уединяется в монастыре на время поста) она сидела в комнате и тайно готовилась к побегу в мир религии: собирала драгоценности, которые составят часть ее дара общине, откладывала в сторону платья, которые следовало раздать бедным, рвала старые письма — как вдруг вошла горничная и объявила, что дон Маноло Видаль ждет ее в гостиной.
Много позже, когда Кончинг Борромео стала Кончей Видаль, она пыталась убедить себя, что в тот миг громко вскрикнула от ужаса и зарыдала — совсем как юная Кончита Хиль, что когда-то давным-давно, вечером, в пору карнавала, зарыдала в этой же комнате и рассыпала соль и шкурки манго. Она пыталась-убедить себя, что яростно сопротивлялась, боролась и была осаждена в тот вечер, когда, держа на коленях шкатулку с драгоценностями, сидела в черном платье на полу среди обрывков писем и вороха старых платьев, а с потолка на нее смотрели ящерицы. На самом же деле она, помедлив секунду, велела горничной передать гостю, что его просят подождать. Вниз она спустилась в сером шелковом платье с рубинами на шее, и ее улыбка заставила его молча подняться с места.
Месяц спустя они поженились.
Падре Тони пришел к Тексейра как раз в тот момент, когда в веселье наступило временное затишье.
— Мы только что пели народные песни — филиппинские песни, — сказала Мэри, принимая у него пальто. — Я уже думала, ты вообще не придешь. Хочешь горячего рома?
— А можно кофе?
— И тарелку лапши?
— Нет.
— Что-нибудь случилось?
— Нет, ничего.
— Ты устал.
— Да, пожалуй. А лапшу я съем попозже, ладно, Мэри?
— Входи и познакомься с земляком, — сказала она и, взяв его под руку, ввела в комнату. Она была одета по-китайски: зеленый с золотом балахон поверх черной юбки, голова украшена белыми цветами, на шее нефритовое ожерелье.
В гостиной, откуда убрали не только бельевые веревки, но и всю мебель, среди остатков пиршества, сидели на полу, скрестив ноги, Пепе, Рита и Элен Сильва. Невозмутимые, как идолы, они даже не поздоровались с падре. Элен и Рита тоже были одеты в китайские наряды, Пепе ограничился тем, что надел на голову круглую черную китайскую шапочку. Они ели на полу, и падре Тони пришлось осторожно ступать среди чашек и блюдец. Земляком — и почетным гостем — был Пит Альфонсо, который в данный момент играл с Пако на пианино в четыре руки. В темно-синем двубортном костюме мистер Альфонсо выглядел как адмирал, и рукопожатие у него было крепким, матросским. Пако надоело играть стоя, он опустился на пол и, закуривая, приподнял сутану падре Тони.
— Это похоже на пижамные штаны.
— Прекрати, Пако.
— Эй, вы только поглядите — он ходит в пижамных штанах.
— Я же тебе сказал — прекрати. Хочешь получить ботинком по физиономии?
— У тебя что, пары штанов не найдется?
— Одна пара в стирке, — ответил падре Тони, прижимая сутану к ногам, — а вторую я отдал в починку.
— А я и не знал, что от святости даже штаны снашиваются.
— Садитесь, падре. — Пит Альфонсо предложил ему круглую табуретку.
— Нет, нет, сидите.
Падре Тони опустился на пол рядом с Пако. Из всей компании только Пако не надел на себя ничего китайского и был, как всегда, в стареньком свитере. Падре Тони с любопытством взглянул на Пепе, Риту и Элен Сильву — они по-прежнему неподвижно сидели посреди комнаты, видимо погруженные в медитацию.
— Натрескались, — мрачно прокомментировал Пако. — Итак, где ты был, старина?
— У Кикай Валеро. Мы с ней… послушай, Пако, если ты снова скажешь какую-нибудь глупость, то я… да поможет мне бог…