Избранное
Шрифт:
Я поблагодарил и отказался.
— Вы собираетесь за город на праздник?
У меня не было такого намерения.
— Разве не глупо без дела болтаться в Рейкьявике в такой день? — спросила она. — Может быть, подстрижете газон и приведете в порядок клумбы?
Я согласился: если не завтра, то в воскресенье. В комнате послышался кашель Бьярдни Магнуссона, и мне в ноздри ударил запах его сигары. Кашлял он так, что я заподозрил приближение очередного приступа подагры.
— Трава-то как быстро растет в эту дождливую погоду, а уж о сорняках и говорить нечего, — заметила фру Камилла. — Не хотите кофе?
Я еще раз поблагодарил, поднял с пола портфель и кивнул ей.
— Спокойной ночи.
Собственная комната показалась мне какой-то
Что-то не в порядке — то ли со мной, то ли с остальными. Мысленно я представил себе кучи писем от читателей «Светоча» со всех концов Исландии, ругающих именно тот материал, за который отвечал я. На собрании акционеров шефу удалось пока отстоять мое право выбирать по собственному усмотрению каждый второй рассказ.
Пока?
Да, пока.
Погодите, но при чем тут единодушие? О каком собрании толковал Аурдни Аурднасон? «Мне особенно понравилось полное единодушие», — сказал он. Какие акции он имел в виду? Какие вложения капитала и какую недвижимость? Какие три фирмы сливались в одну? Едва ли он имел в виду недавнее собрание акционеров «Утренней зари», издающей «Светоч», во время которого шеф, по его словам, заступился за меня. Кроме того, Аурдни Аурднасон не договорил… «Объединяются три фирмы и три…» — что он хотел сказать? Три человека? Три группы?
Довольно долго я рассеянно смотрел на обложки, на кинжал и револьвер, потом на вырезки из исландских и зарубежных газет, сложенные в книжный шкаф. Я не трогал их, не было ни желания полистать их еще раз, ни надобности. Да разве мог я когда-нибудь забыть рассказы свидетелей о нацистских лагерях и эти фотографии — орудия пыток, газовые камеры, крематории, груды костей и пепла, лица заключенных, которые остались в живых, когда войска союзников схватили палачей. Были на снимках и немецкие города, превращенные в руины на последнем этапе войны, когда поражение нацистов стало уже очевидным, целые кварталы развалин, словно это богини мести направляли самолеты союзников, руководствуясь принципом: око за око, зуб за зуб. Сверху в шкафу лежала статья известного писателя Лофтюра Лофтссона, где говорилось о том, что в этой войне совершены ужаснейшие преступления и ответственность за них несет весь род человеческий; люди должны беспристрастно выявить темные силы, скрытые в них самих, и найти способ подавить их и уничтожить — иначе вооруженное техникой человечество неизбежно ввергнет себя в такие ужасы, какие еще никому не снились. Я спрятал эту статью, чтобы при случае перечитать ее и обдумать, но решил отложить это до лучших времен, когда будет подходящее настроение. Сейчас я, не раздеваясь, лег на кушетку и в гаснущем свете сумерек стал разглядывать фотографии матери и бабушки.
Прав ли Лофтюр Лофтссон? «Весь род человеческий», — сурово написал он, а значит, вина падала на меня так же, как и на других. Значит, я, так же как и другие, по природе своей отчасти преступник. Значит, и моя покойная бабушка, которая жалела всех и вся, несла некоторую ответственность за злодеяния своей эпохи. Вина моей матери — в чем она заключалась? А в чем моя вина? Разве я не стремился сделать что-нибудь хорошее, быть полезным в чем-то? Не сводится ли идея писателя к древней и простой теории о борьбе бога и дьявола, добра и зла, света и тьмы, Ахурамазды и Ахримана [148] ?
148
Персонажи авестийской (древнеиранской) мифологии. Ахурамазда — божество добра и света; Ахриман — дух зла.
Я почувствовал, что мои мысли начинают туманиться.
Этим летом из поездки в Дьюпифьёрдюр вряд ли что выйдет. А потом… да, потом она состоится, может быть на будущий год. Через две недели вернется Эйнар, и Вальтоур сможет обойтись в редакции без меня, а я отправлюсь с палаткой на озеро Тингвадлаватн, к тем добрым людям, с которыми познакомился в прошлом году. Я мечтал, как спокойным летним вечером заберусь в палатку и буду слушать журчание источников. Мечтал, как буду лежать без сна в ночных сумерках и слушать. Слушать, как вода бежит по камням, задевая прибрежную траву, как она тихим и чистым голосом поет свою извечную песню, шумит и плещет. А потом засну.
Внезапно мне почудилось, будто надо мной нависла опасность. Вскочив на ноги, я схватил фотографии матери и бабушки, сбежал в темноте по лестнице и вышел из дома. В волнении, охватившем меня, я забыл об управляющем Бьярдни и о фру Камилле и понятия не имел, от чего я бегу, знал только, что на карту поставлена жизнь и надо спасаться, бежать — прочь!
Куда?
В Дьюпифьёрдюр? К источникам на Тингвадлаватн?
В темноте не было видно ни проблеска света, ни звезды, ни месяца — лишь призрачные огоньки, которым, как я понимал, доверять было опасно. После долгих блужданий я вышел на какую-то улицу, во тьме по обе стороны таилось что-то колдовское, непостижимое, чему я не хотел покориться.
— Куда ты идешь? — спросил знакомый голос.
— К источникам! — ответил я.
И справа, и слева от меня таилось во тьме колдовство, и мелодия непрерывно менялась, но света не было — только блуждающие огоньки, только наваждения.
Голос спросил:
— Куда ты идешь?
— К источникам! — ответил я, не замедляя шага.
И в тот же миг почувствовал, что кто-то пытается выхватить у меня фотографии матери и бабушки. Я не знал, кто это, но не уступил и вырвался. И вновь этот кто-то бросился на меня еще напористей, чем раньше, и вновь я, отчаянно сопротивляясь, не отдал лапам тьмы фотографий матери и бабушки. По обе стороны таилось что-то колдовское, чему я не хотел покориться, и лишь кое-где обманчиво и холодно сверкали блуждающие огни. Я уже давно был в пути, устал и вдруг почувствовал, что силы мои иссякли. Но, уже готовый уступить жадным лапам фотографии матери и бабушки, я громко позвал на помощь: «Папа!» — и проснулся от собственного крика.
Я заснул прямо в одежде. И видел кошмарный сон. Я был в поту, сильно билось сердце. Обе фотографии, едва различимые в сумерках, глядели на меня. Опомнившись, я быстро зажег свет и посмотрел на часы. Почти полдвенадцатого. Я вынул из ящика постельное белье, постелил себе на кушетке и подумал, что лучшее средство стряхнуть наваждение — это поставить пластинку, Шестую симфонию Бетховена. Однако я не рискнул завести патефон, ведь было почти полночь — хозяева уже легли, и фру Камилле не понравится, если я нарушу их покой. Но мелодия второй части симфонии зазвучала в моей душе, придавая мне силы и доставляя грустное утешение.