Избранное
Шрифт:
Расположением домов и улиц эта деревня с первых же шагов раскрывала перед посетителем свое прошлое, как старинная мебель раскрывает прошлое владевшего ею семейства. От широкой главной улицы вправо и влево ответвляются опрятные переулочки. Однако тому, кто, ни о чем не подозревая, направится в такой переулочек, предстоит пережить волнующие приключения. Почти каждый из этих чистеньких переулочков уже через несколько метров делает внезапный поворот и превращается в узкий закоулок, а после еще одного неожиданного поворота упирается в тупик или в лучшем случае, вынырнув из ворот, ведет далее к какой-то неведомой цели. И вдруг путник оказывается во дворе какого-нибудь дома. Живущие в доме проводят его между картофельными грядками. Там, в конце огорода, вдруг снова появляется улица, словно всплывая в памяти; потом она ведет на площадь, потом от площади снова вытягивается, пока вдруг на самой ее середине не возникает дом, бросающий из своих окон недоверчивый свет на пришельца. Путешественнику легче сориентироваться в Париже, чем в
Здесь живут аборигены, реформаты, потомки трех-четырех семей, обосновавшиеся в этом странном муравейнике, который, возможно, именно вследствие своей запутанности и представляет собой теплый животворный питомник; развиваясь по своим диковинным законам, он все ширится. Упрямо, с удивительной настойчивостью он кромсает и с отменным аппетитом поглощает насчитывавшие некогда сотни и тысячи хольдов старинные дворянские земли, которые так и не смог защитить закон о неделимости вотчин, а о благородных титулах, утонченных вкусах и пристрастии к роскоши их владельцев ныне можно прочесть лишь в элегических двустишиях на великолепных надгробиях на заболотившемся кладбище возле пруда с утками, если раздвинуть густые заросли бурьяна. Древний муравейник на почтительном расстоянии опоясывают новоявленные домики, маленькие, однокомнатные, с кухней, саманные хибарки посреди крохотных двориков, построенные новоселами из окрестных графских пуст.
Аккуратны и чисты эти дворики, не обезображивает их ни хлев, ни ржавеющий плуг, ни дымящаяся навозная куча, разве только одинокая курица разгуливает там на привязи; человеку хочется плакать, когда он через низкую изгородь из кукурузной ботвы заглянет в эти дворики, увидит эту образцовую, сверкающую чистоту бедности. Здесь живут католики, которые здороваются всегда первыми и приходят просить взаймы муки, к которым и цыган постучится, только когда будет умирать от голода. Есть католики и в нижнем конце деревни — зажиточные, они тоже когда-то пришли сюда и по сей день не смешались с основателями поселения — древними печенежскими племенами. Различные слои деревни живут своей обособленной жизнью и встречаются только во время больших празднеств в единственном на все село историческом месте — сарае во дворе большой корчмы, где когда-то гастролировал Петефи. Но об этом жители Цеце ничего не знают. И сколько бы я им ни втолковывал, они не считают это за честь.
Предприимчивая бабушка подобрала дом не в католическом ряду в низине, а высоко на склоне, в самом центре муравейника. С отвагой решительного полководца ворвалась она в расположение противника и окопалась. И что еще более поразительно, эта ее операция увенчалась успехом. Какие бои пришлось ей выдержать со старыми, упрямыми черными крестьянками в соседних реформатских домах? Этого я не знаю. Однако уже через год бабушка пользовалась у них авторитетом. Хитрые старушки заходили к ней елейным голосом спросить совета, узнать ее мнение. Бабушка относилась к ним немного свысока. На улице она первая здоровалась с ними, но зато не останавливалась поболтать по-соседски; впрочем, человеку, знающему ее характер, это было вообще невозможно себе представить. У нее всегда было много дел, и даже больше, чем когда-то в пусте. Наверное, отчасти этим и объяснялось уважительное к ней отношение. Хозяйка самого богатого дома на их улице, неглупая, степенная и рассудительная крестьянка (из благодарности к ней я все-таки назову ее фамилию — Пордани), открыла в бабушке родственную душу и старалась учиться у нее. А за это помогала бабушке то мучкой, то молочком: ведь коровы в Цеце у бабушки уже не было. И даже сыновей своих присылала, когда бабушке требовалась по хозяйству мужская помощь. Ибо бабушка с дедушкой начали устраивать свой домашний очаг только здесь, в Цеце, когда им было уже под семьдесят. Купленный ими дом был, по существу, жалкой, запущенной лачужкой: солома на крыше сгнила, саманные стены потрескались. (Через пятнадцать лет, в год смерти дедушки, они рухнули, словно до той поры их поддерживало некое джентльменское соглашение с хозяином.) Летом вода из колодца уходила, а зимой поднималась под самый венец колодезного сруба. Забор в день их переезда свалился в пустеющий Двор.
Отец достал где-то специальное приспособление, с помощью которого старики сплели за зиму красивую проволочную изгородь. Крышу покрыли тростником. Дедушка оборудовал отличную пасеку, посадил виноградник, а бабушка развела перед домом столько роз, что они образовали настоящий цветочный тоннель. Теперь выяснилось, к чему готовились они всю свою жизнь. В непроходимых джунглях грязи, пыли и навозных запахов расцвел крошечный райский сад. Крестьяне, дивясь, заглядывали через красивый проволочный забор (извивающаяся как червяк, улица поднималась выше двора бабушки и дедушки) и невольно тянулись к шляпам, увидев хлопотливо семенящих друг за дружкой Филемона и Бавкиду, всегда таких внимательных друг к другу старичков, между которыми теперь, когда они спустя столько лет вновь остались без детей, словно бы расцвела старая большая любовь, в молодые
Мы только удивлялись, как бабушка сразу сумела разыскать этот дом. Ведь сами мы и в десятый раз попадали к ним, изрядно поблуждав по проулкам и переулкам, да и то лишь с помощью местных жителей. Я, к примеру, терялся сразу же, как только ступал за калитку, и добирался домой, обойдя полдеревни; впрочем, я и в любой деревне тут же терялся среди домов, однообразие которых приводило меня в отчаяние. В Небанде я поначалу тоже заблудился: после пятого строения у меня в голове все смешалось, и, громко заревев, я попросил, чтобы меня отвели домой.
Дедушка отвечал на приветствия здешних старожилов осторожно, недоверчиво. Наверное, он думал, что эти люди считают его безродным пришлым батраком. И напрасно, потому что они не считали его таковым. С бабушкой и дедушкой произошло то, что не случалось ни до, ни после них: Цеце приняла их как своих.
Почему? Мне кажется, что прежде всего по религиозному признаку. В тех краях все батраки — католики. В Цеце среди сравнявшихся с крестьянами дворян-кальвинистов паписты считались не просто исповедующими определенную религию людьми, но особой социальной группой, то есть, попросту говоря, кастой. Ну а семья деда была реформатской, в конце их фамилии красовался требующий к себе особого почтения исторический ипсилон. То, что в пусте выделяло, здесь, в Цеце, сравняло их с окружающими. Дедушка был настолько реформатом — а это в тех местах равнозначно было вере в просвещение, в силу свободного человеческого духа, — что в церковь не ходил вовсе в отличие от католиков, аккуратно посещающих религиозные службы. Его душевный мир был удивительным образом настолько упорядочен, что понятия «бог» или «смерть» его просто не занимали. Он читал и мыслил совершенно независимо. Сейчас, вспоминая об этом, я искренне удивляюсь. Расскажу только один случай.
Отмечал он лишь единственный религиозный праздник, большой праздник всех кальвинистов — великую пятницу. Но и это он делал, конечно, по традиции. Все семьдесят лет каждую великую пятницу дедушка из уважения к предкам постился. Вплоть до той великой пятницы, на которую я случайно оказался у них и обратил его внимание на непоследовательность его поведения. «Если вы, дедушка, не придерживаетесь никакой религии, то почему же этот один-единственный день вы все-таки отмечаете? Где же логика?» — съехидничал моими устами сатана, временно поселившийся тогда в моем мальчишеском сердце. Дедушка секунду смотрел на меня. «А ведь ты совершенно прав», — ответил он. Всего лишь одно мгновение потребовалось ему, чтобы стряхнуть с себя обычай, старинную традицию, унаследованную от отца, деда и прадеда. Он пошел в чулан и с отменным аппетитом поел сала. Такой он был человек.
Его чуть не выбрали пресвитером. Несмотря на это, он совсем не тянулся к своим единоверцам. Когда выпадало свободное время, он через несусветную путаницу улиц и переулков пробирался к домам желлеров, словно на берег моря, где уже можно было почувствовать ветер и волнение пусты, если ни в чем другом, то по крайней мере в причитаниях потерпевших кораблекрушение. Он приходил к людям, с которыми его когда-то свела судьба на поле тяжких испытаний. Что он искал среди них? Ведь он был неразговорчив по натуре, и пустая болтовня претила ему. Здесь же он мог просидеть и полдня, а уходя, застенчиво забыть где-нибудь — для детей! — пару огурчиков или кольраби, кусок тыквы, ломоть свежего хлеба — словом, все, что ему удавалось потихоньку вынести из дому, незаметно для бабушки и все-таки с ее молчаливого согласия, при ее трогательном пособничестве. Возвращался он, покачивая головой. Не привык он рассказывать о своих впечатлениях, но бабушка прекрасно понимала беззвучный язык его движений. Самое большее, что говорил он в таких случаях, было: «Славная ты у меня женщина!» И бабушка знала, что это не похвала, а выражение признательности, глубокой, сердечной благодарности за то, что они так или иначе, а все-таки живут по-людски, не голодают, не нищенствуют, как те, чья судьба была предначертана и им. Она отворачивалась и быстро принималась за какую-нибудь работу. Но после смерти мужа, в восьмидесятилетием возрасте, из ее старых глаз по лабиринтам сухих морщинок с молодой проворностью бежали слезы, когда она повторяла эти его слова, все чаще вспоминая про них.
18
Население пуст все убывает, хотя плодовитость его превосходит плодовитость всех других общественных слоев. Жена возчика и ныне рожает пять-шесть детей, из которых в среднем четверо достигают двухлетнего возраста. Но и это уже обуза. В прежние времена батраки обеспечивали себя в старости тем, что растили столько детей, сколько выдерживала их плоть. Какой-нибудь все-таки, может, удастся, у какого-нибудь найдут себе на склоне лет приют. Обманывались, конечно, и в этом расчете. Когда-то хозяева не обращали внимания на то, сколько у батраков детей, — чем больше, тем больше дешевых поденщиков, которые всегда под руками; теперь же обращают внимание и на количество детей. Для хозяйства дети — одна помеха, бремя, лишние расходы. Арендатор в Б. счел затраты на содержание школы, находившейся под его попечительством, слишком большими, поссорился с учителем и в конце концов решил упразднить школу. Он сделал ее просто ненужной, нанимая на работу только бездетных, и через несколько лет упорством и усердием добился-таки того, что школу ввиду отсутствия учеников пришлось закрыть. «Зачем такая уйма детей?» — отмахивался он от многодетных батраков. И правда, зачем? Из четырех выживших детей возчика в пусте останется максимум один. А то и ни одного.