Избранное
Шрифт:
Это была старая песня. Я начинал понимать. Теперь уже они напряженно ждали, что я скажу. Джулианелла нервным движением потушила сигарету. Стараясь сохранять спокойствие, я ответил, что мы уже давно кое-что делаем. И конечно, не я, мелкая сошка, а наши руководители обсуждают подобные вопросы. И что мы все должны выполнять наш общий долг. Но строить иллюзии, будто вернется старое, мирное время, бесполезно, и если мы нагоняем страх, то кое-кто вызывает жалость. Надо было видеть, как у них вытянулись лица, когда я сказал, что переговоры уже ведутся. Однако майор недоверчиво улыбнулся. Он сказал, что каждому овощу свое время и что в таких делах нужно проявлять особенное благоразумие. Вообще же он очень рад нашей
Через несколько дней он пригласил меня поиграть на гитаре.
На этот раз мы встретились не у Беппе, а в доме Лучано. Раньше я у него никогда не бывал. Джулианелла пригласила нас взглянуть с балкона на расстилающуюся внизу панораму Рима. Майор послушал мою игру, поспорил со мной о политике и сказал, что партии подобны струнам гитары. Но ведь когда играют, струн не рвут, а лишь слегка их касаются.
Мы встречались еще несколько раз, вместе бродили по Риму. Однажды Джина спросила меня, куда девались мои товарищи, они словно в воду канули. При этом лицо у нее было даже довольное. Я и сам не прочь был немного отдохнуть. Но томительная неизвестность становилась невыносимой. Я нарочно прошел мимо того кабачка, он все еще был закрыт. Было это в воскресенье. «Завтра утром, — решил я, — съезжу на завод». К счастью, поехать туда я не успел. Меня арестовали на рассвете, когда все еще спали.
Меня взяли прямо с постели и за полчаса все в доме перевернули вверх дном. Марина смотрела на меня испуганными глазами. Я решил, что они узнали про Скарпу, и представлял себе, как сейчас они шарят по всем углам в мастерской, и мне даже весело стало. «Хорошо, что Скарна успел удрать», — подумал я. Потом меня увели. Дверь в квартире Карлетто была заперта.
«Этот хитрец Карлетто спит себе, наверно, — неожиданно подумал я. — Вот напугается, когда узнает. Опять умчится в деревню». Я был счастлив, что Скарпе удалось скрыться из Рима. Машина остановилась у тюрьмы на Лунгаре, меня высадили и отвели в камеру, и я даже не успел взглянуть в последний раз на улицу и на небо. Уже потом, в камере, я припомнил, что на мосту промелькнула передо мной девушка с развевающимися на ветру волосами. А из окошка камеры видны были лишь стены да клочок неба.
Когда стражники наконец ушли, я почувствовал, что рот у меня точно судорогой свело. Я вспомнил, что по дороге и в тюремной канцелярии я не переставал презрительно усмехаться, желая показать, будто все это мне не в новинку. Я ждал, что меня начнут бить, станут всячески издеваться. Но тюремщики, окинув меня скучающим взглядом, какой бывает у завсегдатаев бара, равнодушно отворачивались.
В камере я был один, потом вдруг открылось окошечко в двери и меня окликнули. «Ну вот, теперь начнут бить», — решил я. Но оказалось, это надзиратель принес бачок, полотенце, тарелку, ложку. У меня хватило глупости спросить, за что меня взяли. Надзиратель ничего не ответил, окошечко захлопнулось.
День прошел тихо, без всяких событий. Я прилег на стоявшую в углу койку. Лежа я мог видеть краешек неба. На окне была частая решетка, и через мутные бугристые стекла, как ни пытайся, ничего нельзя было разглядеть. «Это не так уж страшно», — решил я. Время от времени надзиратель стучал в дверь, передавал мне хлеб и котелок с похлебкой. «Лишь бы дальше не было хуже», — думал я. Здесь можно было даже сигарет купить.
С самого утра меня не покидала мысль, что во время допроса я не сумею хорошенько обдумать свои ответы, и мне хотелось осторожно выведать, что им известно. «Если они взяли и Пиппо, я пропал, — думал я. Потом решил: — Раз они меня схватили, значит, они все знают».
В тюрьме страшнее всего даже не одиночество, а неизвестность. Я шагал
Тут я вспомнил, что однажды действительно готов был утопиться. Совсем недавно, в марте, потрясенный подлостью Линды. Перед глазами встала она в тот последний раз, когда зло и безжалостно рассказывала мне об Амелио. Внезапно я подумал, что Амелио сейчас тоже в тюрьме. Теперь совесть моя перед ним чиста. Я вытянулся на койке. Закрыл глаза и повторил про себя: «Амелио».
Вечером я услышал лязг и грохот. Сначала в дальних камерах, потом все ближе и ближе. Кто-то, словно обезумев, стучал по решетке железным прутом, потом раздался легкий, мелодичный звук, снова грохот, позвякивание ключей. Ближе, еще ближе, наконец дверь моей камеры растворилась. Вошли двое надзирателей, один из них весело сказал мне «добрый вечер», другой подошел к окну и стал яростно стучать по прутьям решетки. Потом они ушли, с шумом захлопнув дверь. Я понял, что наступила ночь.
Мне не верилось, что кому-нибудь может прийти в голову мысль бежать отсюда. Просто фашисты вместо вечерней молитвы решили перед сном угостить нас концертом. Я подошел к окну выкурить последнюю сигарету и сквозь мутное стекло глядел на клочок неба. И мне казалось, что я вижу Рим, его улицы. В этот поздний час я обычно выходил из дому и отправлялся с друзьями в центр города. Улицы были залиты огнями, в остериях люди ужинали, пили, танцевали, я играл на гитаре. Интересно, повидала ли Джина Карлетто, Лучано и Дорину? Только бы Джина была осторожной. Я даже не успел с ней попрощаться. Но постепенно мысли мои стали путаться: слишком уж много я пережил за этот день. На потолке зажглась лампочка, она горела тускло, слабо, как ночью в больничной палате. Через закрытое окошечко в двери до меня донесся голос надзирателя: «Спишь?»
Не знаю, спал ли я или только дремал. Я ждал, что вот-вот придут чернорубашечники и поведут меня на допрос. Я почему-то думал, что заключенных избивают именно ночью, и был готов к самому худшему. В памяти всплыли рассказы Скарны о застенках Германии и Италии, и я твердил себе: «С красными они не церемонятся». В полночь я проснулся: кто-то приоткрыл дверь. Не успел я подняться с койки, как надзиратель уже захлопнул дверь — это был ночной обход.
Наступило утро, через окно пробился тусклый свет. Всю ночь я проворочался на жесткой койке, и теперь у меня болели бока, а голова была точно свинцом налита. Едва протерев глаза, я стал обдумывать, что отвечать на допросе.
Зазвенел звонок, возвещая подъем. Принесли кофе: котелок желтой, мутной водички. Потом снова грохот отворяемых дверей. Надзиратель сказал: «Тебе передача». Протянул мне сверток: в нем было белье и листок бумаги, на котором рукой Джины были написаны мое имя и фамилия.
Как это придает мужества — точно ты с близким человеком поговорил. Довольный, я закурил и стал шагать по камере. Пять шагов туда, пять обратно; я подумал, что Амелио двигаться не может и в тюрьму его отвезли на носилках. Мысль о нем вселяла в меня бодрость, и теперь я уже спокойно смотрел на решетку. «Ты в тюрьме, потому что сам этого захотел», — твердил я себе.