Избранное
Шрифт:
Хроноп (в большом унынии, но с достоинством): Ну что ж…
Лев: Дудки! Хватит разыгрывать из себя жертву! Со мной это не пройдет. Давай плачь или дерись, одно из двух! На нытиков у меня нет аппетита, пошевеливайся, я жду! Онемел, что ли?!
Хроноп онемел, а лев в затруднении. Внезапно его осеняет.
Лев: Вот что, у меня в левой лапе заноза — очень больно! Вытащи занозу, и я тебя прощу.
Хроноп занозу вытаскивает, и лев удаляется, недовольно ворча:
— Спасибо, Андрокл…
Орел, как молния с неба, падает на хронопа,
Орел: Только скажи, что я не красивый!
Хроноп: Вы самое красивое пернатое, я таких и не видел никогда.
Орел: Валяй еще что-нибудь.
Хроноп: Вы красивее, чем райская птица.
Орел: А попробуй сказать, что я не летаю высоко.
Хроноп: Вы летаете на головокружительной высоте, к тому же вы целиком сверхзвуковой и космический.
Орел: А попробуй скажи, что я плохо пахну.
Хроноп: Вы пахнете лучше, чем целый литр одеколона «Жан-Мари Фарина».
Орел: Вот мерзость! Места не найдешь, куда долбануть!
Посреди луга хроноп видит одинокий цветок. Сперва он хочет его сорвать, но решает, что это неуместная жестокость, опускается на колени и весело играет с цветком: гладит лепестки, дует на него, так что тот пляшет, потом жужжит, как пчела, нюхает его, а под конец ложится под цветком и засыпает; окруженный безмятежным покоем.
Цветок в замешательстве: «Да он настоящий цветок!..»
Фам идет по лесу и, хотя не испытывает нужды в дровах, жадно поглядывает на деревья. Деревья в ужасе, потому что знают привычки фамов и рассчитывают на худшее. Среди них высится красавец эвкалипт. Фам, увидев его, испускает радостный крик, а также пляшет вокруг озадаченного эвкалипта как стояк, так и коровяк, приговаривая:
— Антисептические листья, здоровье зимой, очень гигиенично.
Он достает топор и ничтоже сумняшеся вонзает его эвкалипту в живот. Смертельно раненный эвкалипт стонет, и деревья слышат, как он говорит, перемежая слова вздохами:
— Подумать только, этот безумец мог обойтись таблетками Вальда!
Черепахи — большие поклонницы скорости, так оно всегда и бывает.
Надейки знают об этом, но не обращают внимания.
Фамы знают и насмехаются.
Хронопы знают и каждый раз, встречая черепаху, достают коробочку с цветными мелками и рисуют на черепаховом панцире ласточку.
ПРЕСЛЕДОВАТЕЛЬ
In memoriam Ch. P. [139]
139
Памяти Ч. П. (лат.). Имеется в виду американский саксофонист Чарли Паркер.
«Будь верен до смерти»
О, make me a mask [140]
Дэдэ позвонила мне днем по телефону и сказала, что Джонни чувствует себя прескверно; я тотчас отправился в отель.
Джонни и Дэдэ недавно поселились в отеле на улице Лагранж в номере на четвертом этаже. Достаточно взглянуть на дверь комнатушки, чтобы понять: дела Джонни опять из рук вон плохи. Окошко выходит в темный каменный колодец, и средь бела дня тут не обойтись без лампы, если вздумается почитать газету или разглядеть лицо собеседника.
140
«Слепи мою маску» (англ.) — строка из стихотворения английского поэта Дилана Томаса (1914–1953).
На улице не холодно, но Джонни, закутанный в плед, ежится в глубоком драном кресле, из которого отовсюду торчат лохмы рыжеватой пакли. Дэдэ постарела, и красное платье ей вовсе не к лицу. Такие платья годятся для ее работы, для огней рампы. В этой гостиничной комнатушке оно напоминает большой отвратительный сгусток крови.
— Друг Бруно мне верен, как горечь во рту, — сказал Джонни вместо приветствия, поднял колени и уткнулся в них подбородком. Дэдэ придвинула стул, и я вынул пачку сигарет «Голуаз».
У меня была припасена и фляжка рома в кармане, но я не хотел показывать ее — прежде следовало узнать, что происходит. А этому, кажется, больше всего мешала лампочка — яркий глаз, висевший на нити, засиженной мухами. Взглянув вверх раз-другой и приставив ладонь козырьком ко лбу, я спросил Дэдэ, не лучше ли погасить лампочку и обойтись оконным светом. Джонни слушал, устремив на меня пристальный и в то же время отсутствующий взгляд, как кот, который не мигая смотрит в одну точку, но, кажется, видит иное, что-то совсем-совсем иное. Дэдэ наконец встала и погасила свет. Теперь, в этой черно-серой мути, нам легче узнать друг друга. Джонни вытащил свою длинную худую руку из-под пледа, и я ощутил ее едва уловимое тепло. Дэдэ сказала, что пойдет согреть кофе. Я обрадовался, что у них по крайней мере есть банка растворимого кофе. Если у человека есть банка растворимого кофе, значит, он еще не совсем погиб, еще протянет немного.
— Давненько не виделись, — сказал я Джонни. — Месяц, не меньше.
— Тебе бы только время считать, — проворчал он в ответ, — один, второй, третий, двадцать первый. На все цепляешь номера. И она не лучше. Знаешь, почему она злая? Потому что я потерял саксофон. В общем-то она права.
— Как же тебя угораздило? — спросил я, прекрасно сознавая, что именно об этом-то и не следует спрашивать Джонни.
— В метро, — сказал Джонни. — Для большей верности я его под сиденье положил. Так приятно было ехать и знать, что он у тебя под ногами и никуда не денется.
— Он опомнился уже тут, в отеле, на лестнице, — сказала Дэдэ немного хриплым голосом. — И я полетела как сумасшедшая в метро, в полицию.
По наступившему молчанию я понял, что ее старания не увенчались успехом. Однако Джонни вдруг стал смеяться — своим особым смехом, клокочущим где-то за зубами, за языком.
— Какой-нибудь бедняга вот будет тужиться, звук выжимать, — забормотал он. — А сакс паршивый был, самый дрянной из всех моих; ведь Док Родригес играл на нем — весь звук сорвал, все нутро ему покорежил. Сам-то инструмент ничего, но Родригес может и Страдивариуса искалечить, одной только настройкой.