Избранное
Шрифт:
Что же касается самого Лукаса Бичема, Самбо тоже сохранил свою целостность, исключая ту часть его, которая дает поглотить себя даже не тому, что есть лучшего в белой расе, а чему-то второсортному — дешевой, дрянной, неряшливой музыке, дешевым, фальшивым, не имеющим подлинной стоимости деньгам, сверкающим нагроможденьям рекламы, построенной ни на чем, как карточный домик над пропастью, и всей этой трескучей белиберде политической деятельности, которая была когда-то нашей мелкой кустарной отечественной промышленностью, а теперь стала нашим отечественным любительским времяпрепровождением, всей этой искусственной шумихе, создаваемой людьми, которые сначала умышленно подогревают нашу национальную любовь к посредственному, а потом наживаются на ней; мы берем все лучшее, но с условием, что это будет разбавлено и изгажено, прежде чем нам это подадут; мы единственный народ на земном шаре, который открыто похваляется тем, что он туполобый, то есть посредственный. Так вот, я имею в виду не этого Самбо. Я имею в виду всех остальных из его народа, кто лучше нас уберег свою целостность и доказал это, удержавшись корнями в земле, с которой народу Самбо надо было действительно вытеснить белых,
Теперь они уже были на месте и, оказывается, не так уж и отстали от шерифа. Потому что, хотя он уже успел отвести машину с дороги и поставить ее в роще перед часовней, сам он стоял около нее и один из негров только еще подавал кирку через откинутый верх машины назад другому арестанту, стоявшему с двумя лопатами. Дядя подъехал к машине и остановился рядом, и сейчас, в дневном свете, он, в сущности, первый раз увидел часовню, а ведь он всю жизнь жил всего в десяти милях отсюда и ходил мимо и уж по меньшей мере раз пять видел ее. Но только он не помнит, чтобы он когда-нибудь до этого по-настоящему смотрел на нее — обшитый досками, без единого шпиля домик, ничуть не больше, чем некоторые из этих однокомнатных хижинок, в которых живут здесь, в горах, некрашеный тоже, но (странно) совсем не убогий и даже не запущенный, не обветшалый, потому что там и сям видны были свежие сырые доски и куски синтетического кровельного материала, наложенные заплатами на старые стены и дранку с какой-то остервенелой и чуть ли не оскорбительной поспешностью; он не ютился, не прятался и даже не прикорнул, а стоял среди стволов высоких сильных долговечных косматых сосен, одинокий, но не покинутый, неподатливый, независимый, ничего ни у кого не прося, никому ни в чем не уступая, и ему вспомнились высокие стройные шпили, которые говорили: «Мир», и приземистые назидательные колокольни, которые говорили: «Покайся», а одна даже говорила: «Берегись», но эта часовня говорила просто: «Пылай», и они с дядей вылезли из машины; шериф и оба негра с лопатами и кирками уже вошли в ограду, и они с дядей прошли за ними через осевшую калитку в низкой проволочной изгороди, сплошь заросшей жимолостью и мелкими белыми и розовыми цветами лишенной всякого запаха вьющейся розы, и он увидел кладбище, тоже в первый раз — это он-то, который не только осквернил здесь могилу, но отринул одно преступление, обнаружив другое! — огороженный прямоугольник земли поменьше тех садовых участков, какие он видел сегодня; к сентябрю он, наверно, весь зарастет, и сюда едва можно будет пробраться, его будет почти не видно за этими зарослями полыни, крапивы, жимолости, откуда несимметрично, без какого бы то ни было порядка, словно книжные карточки, сунутые кое-как в картотечный ящик, или зубочистки, натыканные в ломоть хлеба, торчали, слегка наклонившись — как бы переняв свое застывшее перпендикулярное положение у гибких, неуемных, никогда не стоящих совсем вертикально сосен, — тонкие, как черепица, плиты из дешевого серого гранита, такие же потемневшие, как и некрашеная часовня, словно они были вырублены топорами из ее бока (и на них без эпитафий высечены просто имена и даты, как если бы о тех, кто был предан земле, даже те, кто их хоронил, не помнили ничего, кроме того, что они жили и умерли), и вовсе не разрушение, не время заставило наложить на израненные стены часовни свежие сырые заплаты из некрашеного неструганого дерева, а простые требования смерти и удел плоти.
Они с дядей пробрались между плитами туда, где шериф с двумя «неграми уже стояли над свежезасыпанным холмом, который он тоже увидел сейчас в первый раз, хотя сам разрывал его. Но они еще и не начинали копать. А шериф даже стоял, повернувшись, и смотрел на него, пока он и дядя не подошли и не остановились.
— Ну, зачем же дело стало? — спросил дядя.
Но шериф, обратившись к нему, сказал своим мягким, тягучим голосом:
— Я полагаю, вы, и мисс Юнис, и этот ваш секретарь соблюдали всяческую осторожность, чтобы вас никто не поймал за этим занятием вчера ночью? Не так ли?
Ответил дядя:
— Да уж за таким занятием вряд ли желательны зрители.
Но шериф продолжал смотреть на него:
— Тогда почему же они не положили на место цветы?
И тут он увидел их тоже — искусственный венок, невзрачное замысловатое сооружение из проволоки, ниток, лакированных листьев и каких-то невянущих цветов, которые кто-то принес или прислал из цветочного магазина из города, и три букетика поникших садовых и полевых цветов, перевязанные бечевкой, — все это, как сказал вчера ночью Алек Сэндер, было раскидано или просто брошено на могилу, и он помнит, как Алек Сэндер и сам он сняли и отложили их в сторону, чтобы они не мешались, а потом, после того как они снова засыпали могилу, положили их обратно; он вспомнил, как мисс Хэбершем дважды сказала им, чтобы они положили их обратно, после того как он пытался возразить и говорил, что это ни к чему, только
— Что теперь об этом думать. Давайте-ка начнем. Даже когда мы покончим здесь и поедем обратно в город, все это будет еще только начало.
— Ну, ребята, — обратился шериф к неграм, — валяйте. Пойдем-ка отсюда!
И он не заметил никакого шума, ничего, что могло бы его насторожить, просто поглядел по сторонам вслед за дядей и шерифом и увидел, как откуда-то из-за часовни, а не с дороги, словно из самих качающихся на ветру высоких сосен, появился человек в светлой с широкими полями шляпе, в чистой выгоревшей голубой рубашке с пустым левым рукавом, аккуратно свернутым и приколотым манжетой к плечу английской булавкой, на маленькой гладкой рыжей кобылке, у которой то и дело опасливо сверкали белки, за ним следовали двое молодых людей — верхом без седла на одном широкозадом муле с арканом на шее, а за ними бежали (держась осторожно, на расстоянии от задних копыт мула) две длинные гончие; проехав быстрой рысью через рощу, человек остановил лошадь у калитки, быстро и легко оперевшись единственной рукой, соскочил наземь и, кинув поводья на шею лошади, легким, твердым, почти пружинистым, быстрым шагом прошел в калитку и направился к ним — маленький сухощавый старичок с такими же светлыми глазами, как у шерифа, с красным, обветренным лицом, на котором, словно орлиный клюв, выступал крючковатый нос; еще не дойдя, он заговорил высоким, тонким, твердым, ничуть не надтреснутым голосом:
— Что здесь такое происходит, шериф?
— Я собираюсь вскрыть эту могилу, мистер Гаури, — сказал шериф.
— Нет, шериф, — мгновенно отрезал тот, нисколько не меняя голоса, не споря, ничего не отстаивая, просто заявляя. — Не эту могилу.
— Эту самую, мистер Гаури, — сказал шериф. — Я собираюсь ее вскрыть.
Без всякой поспешности или суетливости, можно сказать, почти медлительно старик расстегнул своей единственной рукой две пуговицы на груди рубашки и сунул руку внутрь, слегка извернувшись боком, чтобы руке было удобнее, и вытащил тяжелый никелированный револьвер и все так же без всякой поспешности, но и без малейшего колебания сунул револьвер под мышку левой руки, прижав его культей к телу рукоятью вперед, пока его единственная рука застегивала рубашку, а затем снова схватил револьвер своей единственной рукой и, не направляя ни на что, просто держал его в руке.
Но еще задолго до этого он увидел, как шериф, сорвавшись с места, метнулся с невероятной быстротой не к старику, а вбок, за край могилы, прежде даже, чем оба негра повернулись и опрометью кинулись бежать, так что только они сломя голову ринулись, как тут же со всего маху налетели на шерифа, как на скалу — казалось, их даже чуть-чуть отбросило назад, но шериф ухватил их обоих, каждого одной рукой, как ребятишек, а в следующую секунду уже, казалось, держал их обоих в одной руке, словно две тряпичные куклы, и, повернувшись всем торсом, так что он оказался между ними и маленьким жилистым старичком с револьвером, сказал своим мягким и даже как будто сонным голосом:
— Бросьте это. Неужели вы не понимаете, что самое страшное, что может случиться с черномазым, — это очутиться сегодня на воле, вот здесь, в арестантских штанах и пытаться скрыться.
— Верно, ребята, — сказал старик своим высоким, лишенным оттенков голосом. — Я вас не трону. У меня тут разговор с шерифом. Могилу моего сына — нет, шериф.
— Отправьте их обратно в машину, — быстро шепнул дядя.
Но шериф не ответил и все еще не сводил глаз со старика.
— Вашего сына нет в этой могиле, мистер Гаури, — сказал шериф.
А он смотрел и думал: ну, что может старик сказать на это — удивится, не поверит, возмутится, может быть, или даже невольно подумает вслух: «Как это вы можете знать, что моего сына нет здесь?» — или, выслушав, молча поразмыслит и скажет примерно вот так же, как шериф сказал дяде шесть часов тому назад: «Вы бы не позволили себе сказать мне это, если бы вы не знали, что это действительно так», — смотрел и даже как будто сам вместе со стариком отмахнулся от всего этого и вдруг с изумлением подумал: «Да ведь он убит горем», — и тут же подумал, как за эти два года он дважды видел горе там, где он никак не ожидал и не предполагал, что оно может быть, где, казалось бы, вовсе и не место быть сердцу, способному разрываться от горя: один раз у старого негра, который только что схоронил свою старую негритянку-жену, и вот сейчас у этого неистового старика, безбожника, сквернослова, который лишился одного из своих шестерых ленивых, неистовых, разнузданных и не то что более или менее, а совсем уж негодных сыновей; только один из них, да и то разве что вот этой своей последней отчаянной выходкой, сумел сделать что-то на благо своим ближним и своему округу: дал себя убить и всех от себя избавил; и вот опять этот высокий ровный голос, быстрый, твердый, безостановочный, без всяких оттенков, почти собеседующий:
— Надо полагать, шериф, вы не назовете мне имени человека, который обнаружил, что моего сына нет в этой могиле. Я полагаю, вы просто умолчите об этом.
Маленькие жесткие светлые глаза впиваются в маленькие жесткие светлые глаза, и голос шерифа, все такой же мягкий, но теперь непроницаемый:
— Нет, мистер Гаури. Могила не пустая. — И потом уже, много позже, он вспомнил, что вот тут-то ему и показалось, что он понял — не то, конечно, почему Лукас остался в живых и его позволили увезти в город, это-то само собой ясно: никого из Гаури, кроме мертвеца, там в тот момент не было, — но по крайней мере хоть как это случилось, что старик и двое его сыновей появились из лесу, из-за часовни чуть ли не в ту же самую минуту, когда шериф и он с дядей подошли к могиле, и еще, конечно, почему почти двое суток спустя Лукас все еще жив. — В ней лежит Джек Монтгомери, — сказал шериф.