Избранное
Шрифт:
– Встать!
Покорность, с которой он стоял передо мной и которая была так несвойственна ему, сразу же меня обезоружила. В его осунувшемся, посеревшем лице, во всей как бы сразу уменьшившейся фигуре была полная отрешенность от всего, окружавшего его. Я физически ощутил, как на меня накатывает непрошеная жалость.
– Закури, - протянул ему пачку папирос.
Он отрицательно качнул головой.
Я вышел в ночь, все такую же беззвездную и тихую. Старший лейтенант Краснов подвел мне коня.
– Вызовите полкового врача и обеспечьте необходимую
Вдев ногу в стремя, я с трудом поднял отяжелевшее тело в седло. Отпустил повод. Нарзан сам привез меня в лагерь.
Клименко, набросив на плечи одеяло, ждал меня у порога землянки. Взяв повод, увел коня в стойло.
Светлели оконные проемы, под пробуждающимся ветерком качалась пышно расцветшая белая сирень…
Двое суток шло следствие, а на третьи в полк прибыл армейский военный трибунал.
Зал суда крошечный, но без толкотни вместились в него все офицеры полка. На возвышении, за столом, крытым красным полотнищем, сидел военный трибунал во главе с председателем - полковником. Он сказал:
– Введите подсудимого.
Петуханов внешне казался спокойным, но в его глазах было то, что бывает в глазах русского человека, когда он, смирившись со своей участью, приготовился принять все неминуемое. На вопросы отвечал ясно, коротко, ни в чем не выгораживая себя»?
– Я вас не понимаю, что значит «пропустил на радостях»?
– Выпил, значит.
– И что же это были за радости?
– Командир полка инспектировал роту, похвалил нас.
– И вы ему преподнесли подарочек?
В зале никто не улыбнулся.
– Что же дальше?
– Пошел к хозяйке, у которой жил до лагеря. Выпивки у нее не нашлось, а нутро жгло. Пошел к винзаводу…
– А что вас повело туда?
– Слышал, что там припрятан винный спирт…
…Окрик часового: «Стой, стрелять буду!» - остановил его. «Слушай, парень, я на минутку, я только…» - умолял его Петуханов. «Не подходи, выстрелю!» - щелкнул тот затвором.
«Ах ты, сопляк, в кого стрелять?! В меня?!» Слепая, неудержимая сила бросила его к постовому, стоявшему у стены. Он вырвал из его рук винтовку - ее нашли метрах в двадцати, развернул плечо и пудовым кулаком ударил в висок… Часовой медленно ничком повалился на землю. Петуханов перевернул его на спину, лицом к небу - тело было тяжелым, неживым - и крикнул: «Эй, люди, люди!» Побежал к той части здания, где спал комбат Краснов, забарабанил в дверь: «Митя, Митя… Я убил человека»…
Читали приговор военного трибунала.
Расстрел!
Офицеры расходились. Многие шагали молча, угрюмо…
Утром меня и замполита вызвали к командующему. Генералы Гартнон, Бочкарев, полковник Линев молча смотрели на нас, стоявших навытяжку перед ними.
После долгого молчания Бочкарев с горечью сказал:
– Перед нами выбор: расстрел или штрафная рота.
Командир полусогнутым костлявым пальцем ударил по столу.
– Пусть и они думают!
– кивнул на меня и Рыбакова.
– Завтра в десять ноль-ноль быть здесь. Скажете свое мнение: расстрел или штрафная рота.
Тянусь
Петуханов… Волгарь, красив как черт, не из робких. Кое-кто из офицеров уверен: не поднимется на него карающий меч, смягчат приговор - пошлют в штрафное подразделение. А там он не пропадет - не из таких!
А из каких? Что я знаю о нем? Инициативный дежурный по полку, опытный ротный офицер… А под глазами мешки - пьет… И та ночь… Молоденький солдат, мертвым лицом уставившийся в небо. Молоко еще на губах не обсохло. В атаку таких с умом посылать надо - их часто убивают в первом бою…
Ничто не остановило Петуханова… «Меня гнать нельзя - мне сам генерал Толбухин орден вручал… Могу быть счастливым от самого себя!» Не это ли преувеличенное представление о значении собственной личности, о том, что ему все позволено, все доступно, и полное равнодушие к чьей бы то ни было судьбе, кроме своей, привело его к такому трагическому финалу? Ведь он не только человека убил, нет - он замахнулся на полк, на своих товарищей - офицеров-фронтовиков, многие из которых пролили кровь на поле боя, а теперь учат солдат военному мастерству…
Думаю, думаю… На руке тикают часы. Снял их, сунул под подушку. Затихли все звуки, лишь где-то далеко за балкой ухает сова… Не спится. Сел, обняв колени, смотрю в черный угол землянки. Сижу так долго-долго, в смутном состоянии между явью и сном.
Торопливо накидываю на плечи шинель и выскакиваю на полковую линейку. Метрах в пятистах - землянка майора Астахова. По годам он старше меня, опытнее. Тогда, на толоке, показался мне человеком независимым, мыслящим самостоятельно. Как он решает судьбу Петуханова? Его он наверняка знает лучше меня.
– Разрешите, Амвросий Петрович.
– Одну минуту, оденусь.
– Ненадолго загляну.
– Откидываю плащ-палатку, закрывающую вход в землянку.
Астахов зажег свечу. Он в гимнастерке, которую наспех натянул на себя, в кальсонах; тощие ноги свисают с высокого лежака.
– Позвольте одеться, я так не могу.
– Извините.
– Я отвернулся.
Он быстро оделся.
– Все в порядке, Константин Николаевич.
– Трудно, Амвросий Петрович… Завтра ждут, что я скажу о Петуханове. Вот побеспокоил среди ночи, не обессудьте…
– Я закурю, пожалуй.
Он пальцем вытер запекшиеся уголки губ, потянулся к кисету, скрутил козью ножку. Докурил ее до конца, смял окурок. Молчит…
– Я, конечно, понимаю, - начал я, - то, что совершил Петуханов…
– А если понимаете, товарищ подполковник, так в чем же тогда сомневаетесь?
– Боюсь высказать поспешное, неправильное мнение…
– Считаете, что трибунал допустил ошибку?
– Но тогда почему некоторые офицеры сочувствуют Петуханову?
– Их не так уж много. Одни за себя стоят - за право застольного приятельства. Другие жалеют. У нас любят жалеть. Жалеть куда легче, чем понять, что стоит за таким трагическим случаем, и принять правильное решение… Прошу прощения, товарищ подполковник, но уже далеко за полночь…