Избранное
Шрифт:
Впрочем, вот что странно: когда Дороти уехала, мне показа лось, что Сильва скучает по ней. Правда и то, что у домашних животных это наблюдается довольно часто: привязанность в большинстве случаев есть одна из форм привычки, и они страдают о перемен. Увидев меня одного, Сильва заглянула мне за спину, словно не понимая, где же прячется та, другая, потом обследовала коридор и лестницы. Никого не обнаружив там, она была край не озадачена. Рассеянно, невнимательно поела. Еще дважды или трижды попыталась отыскать отсутствующую. Потом постепенно смирилась с переменой и, казалось, перестала и думать о ней. Но когда через неделю или дней через десять Дороти опять нанесла нам визит, Сильва встретила ее почти радостно. Я говорю «почти»: поведение ее по-прежнему оставалось двойственным, — и двойственность эта была не лишена комической окраски, ибо свидетельствовала об усложненности — пусть и наивной — ее души, если можно говорить о наличии души у молодой лисицы. Сперва, мурлыкая от удовольствия, она позволяла
Я всегда испытывал большую симпатию и уважение к диким, животным, нежели к домашним (если не считать лошадей), и от меня не укрылось, что Сильва все больше и больше одомашнивалась. И особенно быстро это пошло после того дня, как она добровольно решила остаться в четырех стенах, в Ричвик-мэнор. Став домоседкой, она сделалась послушной, соглашалась мыться в ванне, причем делала это даже с удовольствием, и больше не упорствовала в своем отвращении к платью. Теперь она владела уже целой сотней слов, правда самых прозаических, но, к счастью, сохранила прежний по-южному резкий акцент, доставляющий мне столько веселых минут.
Да, в ней оставалось все меньше и меньше влекущего меня дикого очарования, но рождалось нечто иное, что волновало, внушало мне какую-то тревожную нежность, привязанность с примесью страха: то было какое-то лихорадочное нетерпение, охватывающее ее из-за любого пустяка, часто и вовсе без видимой причины. Оно не имело ничего общего с тем волнением, которое побуждало ее скрестись в дверь, принюхиваться у окна, блуждать по комнате. Скорее, это было нетерпеливое стремление двигаться, необходимость перемены места, желание все время ходить из комнаты в комнату. Не понимая источника этого беспокойства, тем не менее выявил одну из его причин: она все реже и реже погружалась в сон и, стараясь избежать скуки, заменила его этим лихорадочным метанием. Когда миссис Бамли, похоронив свою мать, вернулась в замок, я поделился с ней своими наблюдениями. Она ответила: с Сильвой нужно гулять.
Все в округе — и на ферме, и в деревне — знали, что я взял на воспитание ненормальную девушку, дочь сестры, и я старался показывать Сильву каждому, кто заходил на ферму. Вот почему мне ныне не приходилось ни прятать ее, ни даже опасаться ее бегства: худшее, чего я мог опасаться в такой ситуации, — это что мне рано или поздно приведут ее, расцарапанную колючками и уставшую. Итак, я поручил ее заботам Нэнни и бесстрашно выпустил в прогулки за пределы ограды. И действительно, спустя час или два обе они благополучно возвращались домой. А какое счастье было наблюдать за их сборами! Каждое утро Сильва так ликовала, словно вчерашняя прогулка начисто выветривалась у нее из памяти: выход за порог был словно освобождением после долгого заключения. Радость переполняла ее, била через край, она вихрем проносилась по саду, крича и прыгая, потом вылетала на дорогу, тут же возвращалась проверить, идет ли за ней Нэнни, и так без устали сновала взад-вперед. Я следил, как они уходят (только не по направлению к лесу, этого мы еще пока боялись), и когда они вновь появлялись на тропинке — то была совсем другая Сильва, чинно шагавшая рядышком с Нэнни. Наконец угомонившаяся, усталая, но сияющая, с развевающейся по ветру гривой волос, грубошерстной юбке, падающей тяжелыми складками, и шерстяном свитере, облегающем ее очаровательную фигурку, она казалась мне издали элегантнейшей спортсменкой, утомленной после долгой игры в гольф. Я открывал ей объятия; она не бросалась в них, как маленький ребенок, а как бы укрывалась, ласкаясь и пытаясь лизнуть мне подбородок. «Нет, не так!» — ворчал я и свою очередь целовал ее, наглядно показывая, как это делается.
Но она не понимала разницы, и ей пришлось очень долго учиться целовать меня в щеку так, чтобы не обслюнявить.
Прошло несколько недель. Дороти более или менее регулярно наносила нам визиты, два или три раза в сопровождении отца и мало-помалу Сильва настолько привыкла к присутствию посторонних, что оно перестало ее беспокоить. Но она так и не дала осмотреть себя доктору, как мне хотелось. Однако он и без того с уверенностью утверждал: нет никаких причин полагать, что сложение Сильвы хоть чем-нибудь отличается от человеческого. А вот по поводу ее умственного развития он никаких иллюзий не питал. Да и добрячка Нэнни, с большим пиететом относившаяся к суждению доктора, тоже временами жаловалась на то, что Сильва развивается крайне медленно. И все же она, несомненно, развивалась, и успехи у нее были немалые. Но они всегда ограничивались чисто механическими навыками — скорее как у дрессированной обезьяны или попугая, чем как у ребенка, который учится понимать, рассуждать. Она владела гораздо большим, чем прежде, количеством слов и даже неким количеством фраз, правда очень коротких — не длиннее, чем некоторые немецкие слова, и куда менее сложных, чем некоторые французские; они, эти фразы, выражали не отвлеченные идеи, а всегда что-либо конкретное — какое-нибудь желание или примитивное чувство: страх, нетерпение, неудовольствие. Бедняжка Нэнни по десять раз на дню спрашивала у нее: «Сильва, ты меня любишь?», и та покорно отвечала: «Любишь», но было очевидно, что слово это ровным счетом ничего не означало для нее и что ее любовь к нам, вполне реальная, даже горячая, совершенно не соотносилась с тем, что это понятие означало для нас. То была обыкновенная привязанность дикого существа, неосознанная, органическая, следствие ее боязни одиночества, ее жгучей жажды покровительства, возникшей с тех пор, как она почувствовала себя в лесу чужой, неуклюжей, опозоренной, преследуемой и отвергнутой. На мой взгляд, к этой склонности у Сильвы примешивалось и еще кое-что, трудно определимое словами: некая чувствительность к моему настроению, обостренное внимание к моим словам и жестам и примитивная ревность, проявлявшаяся в тех случаях, когда я слишком долго беседовал с Дороти или даже с Нэнни, забывая о ее присутствии. Тогда она подходила и, точно как в случае с Дороти, вонзала мне зубы в мочку уха ровно настолько, чтобы причинить боль, но не поранить. Я шлепал ее по руке, и она, надувшись, забивалась в угол, откуда продолжала пристально следить за мной.
Ее успехи в практической жизни были того же порядка: они являлись результатом скорее дрессировки, чем воспитания. Она сама мылась, одевалась (если не считать пуговиц и шнурков — ими она себя затруднять не желала), ела за столом правда, руками и вылизывая свою тарелку до полного блеска. Позже она лишь подбирала весь соус до капли хлебом, но от этой привычки так и не отучилась никогда.
Шло время, и доктор Салливен стал наезжать к нам все чаще и чаще. Может быть, он в конечном счете все-таки поверил, что Сильва — бывшая лисица? Он больше не утверждал обратного и явно увлекся этим феноменом.
— Это единственный в своем роде опыт! — восклицал он, встряхивая своей воздушной шевелюрой. — Подумайте: ведь это существо возвращает нас на пятьсот тысяч лет назад, когда первобытные люди, с их сформировавшимся, но еще абсолютно свободным от всякого опыта, от всякого знания мозгом, внезапно перестали быть животными. И все, что будет возникать в ее мозгу, будет для нас потрясающе интересно — если, конечно, допустить, что там вообще может что-нибудь произойти, — добавлял он из осторожности, хотя, по всей видимости, расстался с изрядной долей своего пессимизма.
— Этот опыт не будет чистым уже по той простой причине, что моя лисица живет в окружении людей, мыслящих на уровне двадцатого века, — возражал я.
Но доктор упрямо качал головой:
— Нет, нет, просто опыт пойдет быстрее — к счастью для нас, иначе пришлось бы ждать двести или триста тысяч лет… но он все равно будет не напрасен. Предположим даже невозможное: что ее интеллект в один прекрасный день сравняется с нашим, — так вот, для этого ему необходимо последовательно пройти все этапы развития. Например: осознаёт ли Сильва то, что нам кажется простым и естественным, а именно факт своего существования? Конечно, нет, так же как не осознают этого лиса, лошадь, обезьяна, как не знали первобытные люди, еще полностью находящиеся во власти своих темных инстинктов. Вот он — первый, абсолютно необходимый этап развития. Как он появился, как был преодолен? Чего бы мы ни отдали, чтобы присутствовать при этом первом проблеске сознания наших предков?! И вот теперь, может быть, с помощью Сильвы это произойдет на наших глазах! Разумеется, мы должны ей помочь. Более того, подталкивать ее к этому изо всех сил. Не знаю, каким образом. Я должен это обдумать.
Так ли уж я был заинтересован в успехе подобного «опыта»? И преодолении Сильвой всех этих «этапов»? С одной стороны, разумеется, я желал этого, с другой испытывал смутный, невольный страх. И однако, когда Герберт Салливен заговорил со мной о зеркалах, я и не подумал препятствовать ему. Правду сказать, я был слегка уязвлен тем, что Сильва по-прежнему вела себя перед зеркалом, как лисица, а именно: никогда не смотрелась в него.
— Великолепно, великолепно, — приговаривал доктор Салливен, — значит, мы начинаем с нуля. Важно устроить ей шок, объяснял он мне.
И мы отправились на поиски зеркала больших размеров. Обойдя вместе бесчисленные пустые комнаты громадного замка, мы наконец обнаружили в пыли заброшенной бельевой огромное псише. Почистив, мы притащили его в комнату Сильвы. Все мы собрались там: доктор, Дороти, миссис Бамли и я. Но наша лисица даже не взглянула на него, уделив ему не больше внимания, чем остальным зеркалам в доме. После целого часа тщетного ожидания, в течение которого Сильва, наверное, раз двадцать прошла, мимо псише, не интересуясь им, доктор попросил Нэнни, чтобы та подвела свою воспитанницу к зеркалу и заставила посмотреться в него. Нэнни послушалась, и нам на минуту показалось, что опыт вот-вот удастся. Когда Сильву чуть не силой принудили встать перед собственным отражением, она наконец-то, кажется, увидела, обнаружила себя в зеркале. Но она тут же (классическая реакция!) бросилась искать за зеркалом увиденную ею особу, вернулась растерянная, вновь обнаружила свое отражение и, подойдя поближе, долго принюхивалась, но, не почуяв никакого запаха, потеряла к нашей затее всякий интерес.