Избранное
Шрифт:
Но устойчиво три года, с восьмого по одиннадцатый класс, то моя фотография (неизвестно где добытая), то моя карикатура, впоследствии почти постоянно обновляясь (темы для этого всегда находились), оживляли этот фанерный щит с суровой надписью: «Они позорят школу!».
Года через два, после того, как я со скрипом и не с первого захода всё же поступил в мединститут, Клара Михайловна покинула, но не оставила совсем школу, уйдя на «заслуженный отдых», заменив (и сразу как-то состарившись) пионерский галстук на шее какой-то тёмной старческой косынкой.
Приезжая в выходные дни и на каникулы в свой родной город, я всегда при встрече приветливо здоровался с ней. И мы впоследствии даже как будто немного сдружились. Во всяком случае, я чувствовал,
У неё прежнего раздражения и она больше не держит на меня зла из-за её рассыпавшихся идеалов.
Я же зла на неё не держал никогда. Наоборот, мне всегда почему-то было жалко эту молодящуюся, говорящую задорным звонким голосом, одинокую женщину, для которой школа была не вторым, как она наставляла нас, а, несомненно, первым и, пожалуй, по-настоящему единственным домом. Ибо своего дома, вне школы, в нормальном понимании слова «дом!», у неё как бы и не было вовсе, а была лишь комната в семейном общежитии, где она проживала со своим тихим, старомодным, болезненным не то племянником, не то троюродным младшим братом, у которого, по-видимому, была единственная явно выраженная болезнь – аллергия на современную жизнь.
Жаль мне её было даже тогда, когда она в порыве раздражения, «вдохновлённая» очередным моим проступком перед «Кодексом строителя коммунизма», сама (поскольку где-то отсутствующего школьного художника ждать не хватало терпения), довольно неуклюже, рисовала на меня очередную карикатуру. Я понимал, что таким образом она, по её же словам, из нас «выковывает сталь», изгоняя скверну.
Мне вспоминается теперь лишь несколько «особо опасных», по мнению Клары Михайловны, моих «проступков», за которые она на собранных по этому случаю педсоветах решительно требовала моего отлучения от… школы, а когда это не удавалось, принималась выкорчёвывать ересь сама, используя как свою правую руку нашего школьного художника (который в жизни, увы, художником не стал, а как-то тихо и незаметно спился в среде богемной и полубогемной братии), моего одноклассника Витальку Стародубцева.
* * *
Вот образчик заседания одного лишь педсовета, на котором главное действующее лицо, несомненно, Клара Михайловна, пассивные статисты – учителя, второстепенные герои с несколькими репликами – я и директор школы, пожилая женщина с усталым лицом и красивой пышной причёской.
– Поступки эти из ряда вон выходящие и следующие, заметьте, один за другим! – взвинчивая голос, говорила Клара Михайловна. – То есть прослеживается тенденция не к их уменьшению, а к их наращиванию! – звонко, наслаждаясь звуками своего голоса, как очень красивой оперной партией, чеканя каждое слово перед учителями, делающими вид, что они добросовестно вникают в смысл сказанного, продолжала пионервожатая. – Вот два серьёзных, на мой взгляд, проступка, совершённых, заметьте, за одну неделю! Может быть, присутствующий здесь Игорь Ветров, – царственный жест, даже без величественного поворота головы в мою сторону, отчего алый галстук на груди Клары Михайловны начинает трепетать, а я-то уж, по её разумению, и подавно должен был пребывать в священном ознобе и трепете, полный раскаяния и страха перед столь могучим собранием, пред которым и Страшный суд – лишь дружеская пирушка (под ложечкой всё же, как я ни храбрился, в такие минуты действительно сосало, ибо «вылететь из школы» никак не входило в мои планы), – сам расскажет, почему он спустился по водосточной трубе со второго этажа, через окно покинув классную комнату! В то время, когда учительница математики уже приближалась к дверям их класса.
В сумеречном кабинете директора школы, по законам жанра, наступает звенящая тишина – пауза.
– Игорь, почему ты это сделал? – устало спрашивает «директриса» всегда ровным голосом, постукивая при этом незаточенным концом карандаша по зелёному сукну старинного стола.
– Я не был готов к уроку… Уйти через дверь было уже поздно и… стыдно. А мне не хотелось огорчать Анастасию Дмитриевну…
– И на том спасибо, – кивает в мою сторону наша красавица «математичка».
Снова пауза. После неё вступает в бой «тяжёлая артиллерия» в виде нашего могучего физрука, который в очередной раз говорит о моих выдающихся спортивных достижениях и о том, как я самоотверженно на городских или иных соревнованиях отстаивал честь школы.
– Второй поступок, вообще, ни в какие ворота не лезет! – это уже «отчёт» Клары Михайловны о прошедшем в нашем классе собрании, «перед лицом своих товарищей». – Игорь Ветров прошёл по карнизу третьего этажа, бессмысленно рискуя своей жизнью, причём не ради Родины, как поступали во время войны и поступают, если это необходимо, до сих пор пионеры и комсомольцы, а ради непонятной, необъяснимой бравады! Потому, видите ли, как он объяснил нам на собрании класса, что ему захотелось, минуя дежурных, попасть в актовый зал на вечер 9 «А».
Лена Порошина как раз училась в этом классе.
И этот мой поступок был, конечно же, большой глупостью, правда, без большого риска, пожалуй. Ибо карниз нашей старой добротной школы, проходивший под окнами третьего этажа, был не меньше полуметра в ширину, а пройти нужно было буквально два шага: из окна маленького коридорчика, расположенного перпендикулярно актовому залу, в ближайшее (дальнее от сцены, возле которой в основном и танцевали на классных вечерах) окно актового зала, которое мне открыл одноклассник Лены, с коим мы заранее договорились, потому что Лена перед вечером их класса хоть и весьма размыто, но достаточно понятно намекнула, что «очень бы хотела как-нибудь потанцевать со мной в просторном зале, освещённом лишь "падающим снегом" от старого глобуса» (на который был направлен луч света), оклеенного осколками зеркал и вращающегося под потолком. Дежурные же посторонних не пускали…
Находясь рядом с Леной (не в полумраке зала школьных вечеров), о которой все учителя говорили, что она «гордость школы» и «потенциальная золотая медалистка», я чувствовал себя приблизительно так же, как после мощной тренировки, когда вся форма взмокла от пота и ты стоишь в ней, ощущая спиной её знобящую влагу, не успев принять душ и переодеться, перехваченный кем-то по пути в душевую с полотенцем в руках, и ведёшь долгую, внутренне раздражающую тебя, беседу.
В её присутствии я вдруг замечал, что у меня на руках не подстрижены ногти. Или вспоминал, глядя на её тяжёлую косу, своё изображение в зеркале, зачастую с торчащими в разные стороны волосами.
Её присутствием я тяготился. А не видя её – грезил о ней, тосковал. Очень хорошо и естественно я чувствовал себя рядом с Леной только
тогда, когда мы бывали совсем одни. Тогда даже молчать с ней было приятно. Но в такие минуты, я ощущал это, Лена как будто ждала от меня чего-то бoльшего… Но чего именно – я не знал.
Очевидно, Лена считала меня более решительным. Таким, каким привыкла видеть, например, на футбольном поле или в хоккейной коробке, когда я участвовал в очередных соревнованиях, на которых, «болея за родную школу», бывал частенько и класс Лены.
* * *
…Под стрекот кузнечиков на поляне у родительской дачки, при спокойном, слегка зеленоватом свете старого торшера у широкой кровати, я стал перелистывать альбом и увидел, что некоторые страницы из него выдраны. Скорее всего, они пошли на растопку…
В альбоме были карандашные рисунки. Иллюстрации – вполне профессиональные, на мой взгляд, – к различным произведениям: «Сен-Мар» Альфреда де Виньи; «Кармен» Проспера Мериме; «Красное и чёрное» Стендаля… «Да, я-то и к тридцати годам так и не добрался до Стендаля и доберусь ли когда, бог весть…» «Госпожа Бовари» Флобера. Древнегреческая мифология. «Илиада» Гомера… Почти под каждым рисунком, тоже карандашом, были сделаны надписи к ним. Чаще из произведения была выписана цитата, имеющая отношение к теме рисунка.