Избранное
Шрифт:
— Ха-ха-ха! Ничего у тебя не вышло.
— Еще чуть-чуть — и вышло бы.
— Я думал, ты мне друг!
— Ах, ты думал! — Она вновь стала обмахиваться веером.
— Виоланта! — донесся до них пронзительный женский голос. — С кем это ты разговариваешь?
На белой лестнице, ведущей к вилле, показалась высокая худая синьора в широченной юбке. Она поднесла к глазам лорнет. Козимо, немного оробев, укрылся в листве.
— С одним мальчиком, ma tante,[30] — ответила белокурая барышня. — Он родился на вершине дерева и теперь заколдован, так что не может спуститься вниз.
Козимо, весь красный от
— Uh, mais c’est un des Piovasques, ce jeune home, je crois. Viens, Violante![31]
Козимо сгорал от унижения. Узнав его, синьора не выказала ни малейшего удивления и даже не поинтересовалась, как он очутился у них в саду. Твердо, но не строго позвала она Виолу, и та покорно, ни разу не обернувшись, пошла за ней. Всем своим видом они словно показывали, что он для них ничего не значит, вернее, как бы и не существует вовсе.
Чудесный, необыкновенный день подернулся пеленой стыда и досады.
Но вот девочка сделала тетке знак, та нагнулась, и Виола что-то зашептала ей на ухо. Тетушка снова навела свой лорнет на Козимо.
— Ну, молодой человек, не соблаговолите ли вы выпить с нами чашечку шоколада? Тогда и мы сможем познакомиться с вами, — она искоса взглянула на Виолу, — коль скоро вы стали другом нашей семьи.
Козимо смотрел на тетю и племянницу, широко раскрыв глаза. Сердце у него учащенно билось. Его пригласили в гости д’Ондарива, самая чванливая семья в округе Омброзы, и недавнее унижение оборачивалось торжеством: он расквитался с отцом, на которого его вечные недруги всегда глядели сверху вниз, а теперь они признали его, и посредницей служила Виола. Отныне он будет играть с ней в этом саду, столь не похожем на все другие! Но одновременно Козимо испытывал и совершенно противоположное, хоть и смутное, чувство, в котором сливались робость, гордость, сознание своего одиночества и своего долга. В полном смятении Козимо ухватился за ветку над головой, взобрался наверх, в самую гущу листвы, перелез на другое дерево и мгновенно исчез.
III
Казалось, этот день никогда не кончится. То и дело в саду слышался шум, треск сучьев. Мы выбегали в надежде, что это он, что Козимо надумал спуститься вниз. Но где там: я увидел, как закачалась верхушка магнолии с белым цветком, затем появился Козимо и ловко перелез через ограду. Я взобрался на тутовое дерево и пополз ему навстречу. Увидев меня, он нахмурился: обида еще не прошла. Он уселся на ветке чуть повыше меня и стал шпагой делать зарубки, всем своим видом показывая, что не желает со мной говорить.
— А на тутовник совсем не трудно взбираться, — сказал я, чтобы втянуть его в разговор. — Мы на него раньше не лазили.
Брат продолжал ковырять острием кору, потом ядовито спросил:
— Ну что, понравился тебе суп из улиток?
Я протянул ему корзину:
— Мино, я тебе принес две сухие винные ягоды и кусок торта.
— Тебя они послали? — все еще отчужденно сказал он, но при виде корзины у него слюнки потекли.
— Нет. Знаешь, мне пришлось тайком удрать от аббата! — торопливо проговорил я. —
— Я и не думал слезать! — сказал брат.
— Ты был в саду у д’Ондарива?
— Да, но я перелезал с дерева на дерево, а земли не касался.
— Почему? — спросил я.
Брат впервые объявил об этом своем правиле, но сказал о нем так, словно мы обо всем договорились заранее и теперь он старается заверить меня, что не нарушил его. Я не посмел приставать к нему с расспросами.
— Знаешь, — сказал он вместо ответа, — сад этих д’Ондарива и за день не исследуешь! Посмотрел бы ты, какие там деревья! Из Америки! — Тут брат вспомнил, что он в ссоре со мной и потому не должен мне рассказывать про свои удивительные открытия. Он умолк, потом сердито добавил: — Но тебя я туда не возьму. Можешь теперь гулять с Баттистой или с кавалер-адвокатом.
— Мино, ну возьми меня, возьми! — воскликнул я. — Ты не сердись. Эти противные улитки мне в рот не лезли, но отец с матерью так кричали, что я не выдержал.
Козимо с жадностю уплетал торт.
— Я испытаю тебя, — сказал он. — Тебе придется доказать, что ты со мной, а не с ними.
— Только прикажи. Я все сделаю.
— Достань мне длинные и крепкие веревки, а то в некоторых местах, не обвязавшись, не проберешься. И еще блок, крюки и гвозди, только большие…
— Ты что, лебедку хочешь сделать?
— Мне надо будет поднять наверх всякую всячину: доски, планки, там видно будет.
— А-а, ты надумал построить на дереве хижину. Но где?
— Может, потом и построю. Место мы найдем. А пока я буду тебя ждать вон на том дубу. Я спущу на веревке корзину, а ты положишь в нее все, что мне нужно.
— Зачем? Ты так говоришь, как будто решил прятаться очень долго. Думаешь, тебя не простят? Он вспыхнул и сердито посмотрел на меня:
— Очень мне нужно, чтобы меня прощали! И вовсе я не прячусь! Я никого не боюсь. А ты что, боишься мне помочь?
Я, конечно, понял, что брат не хочет спускаться, но притворялся, будто не догадываюсь об этом, в надежде, что ему придется сказать: «Я останусь здесь до чая или до ужина, до заката или до темноты». Одним словом, я ждал, что он назовет какой-то срок, соразмерный с нанесенной ему обидой. Между тем он ничего такого не говорил, и мне стало как-то не по себе.
Снизу донесся голос. Отец звал:
— Козимо! Козимо! — Потом, заранее убежденный, что тот не ответит, он стал звать меня: — Бьяджо! Бьяджо!
— Пойду узнаю, чего им надо. Потом все тебе расскажу, — поспешно сказал я.
Должен признаться, что моя готовность все сообщить Козимо объяснялась отчасти и желанием поскорее улизнуть, чтобы мне не пришлось, если меня застигнут за беседой с братом на верхушке тутовника, разделить с ним неотвратимое наказание. Но Козимо, видимо, не заметил легкого облачка страха на моем лице и отпустил меня, равнодушно пожав плечами и тем давая понять, насколько ему безразлично все, что скажет отец.
Когда я вернулся, Козимо сидел на том же дереве, удобно устроившись на обрубленном суку, обхватив руками колени и опершись на них подбородком.