Избранное
Шрифт:
Я помню эти собрания, необычные, угрюмо-торжественные, чем-то тревожные, чем-то схожие с собраниями в прифронтовой полосе. Они собирались на заводах, в паровозных депо, на огромных судостроительных верфях и в маленьких кустарных мастерских. Партия произнесла клятву о непоколебимой преданности ленинским заветам. Повторяли ее и новые большевики, переступившие порог партии в эти незабываемые дни.
Я знаю многих из тех, кто вошел в партию ленинским призывом. Не за всеми из них довелось проследить. Кто пропал из виду, кто подает о себе вести редкие и скудные, кто совсем снят со счета, не удержался в партии, выпал из нее. Но этих меньшинство.
Вагонный плотник при московском узле… В цеху было не топлено, не убрано после работы, плохо освещено во время собраний. Говорили об Ильиче, о потере, о том, что рабочие должны ее возместить. После докладов принимали новых партийцев. Он стоял среди других, тихий, немного неуклюжий, с длинными обвисшими усами и серой щетиной на щеках — то ли седой, то ли русый. Думалось: «Не слишком ли стар?» Медленно ворочая языком, он выдавил несколько слов, что-де тоже не прочь стать коммунистом, только выйдет ли что из этого… Я встретил его этим летом на юге, на большом украинском вагоноремонтном заводе. Никогда в жизни не узнал бы, если бы он сам не напомнил о первой встрече. За десять лет этот человек помолодел на пятнадцать. И длинные усы и борода канули в вечность, осталась только молодцеватая щеточка на верхней губе. Начальник большого цеха, культурный, передовой, грамотный, энергичный. Он делал на производственном совещании отчет о выполнении программы, о хорошем выполнении. Говорил с подъемом, со страстью, со множеством данных, цифр, процентных выкладок, с анализом себестоимости. Хвалил и выдвигал ударников, критиковал, издевался над лодырями, халтурщиками, головотяпами, и все это — не огульно, не вообще, а применительно к каждому отдельному человеку, давая индивидуальные характеристики, иронические оценки, политические формулировки отдельных поступков и проступков… Я похвалил его выступление. Он не был особенно польщен, заметил коротко: «А как же. Надо давать образцы конкретного руководства, бороться с обезличкой в отношении людей. Тут много молодых членов партии, надо им помочь ориентироваться друг в друге».
Молодой накладчик из двадцатой типографии — он тогда пришел на собрание, держа в руках большой, несфальцованный, сырой от краски лист. На листе было имя в широкой черной рамке. У накладчика руки измазаны краской, говорившей о смерти Ленина. Накладчик стал коммунистом. Накладчик вступил в партию. Он пошел на военную службу и учиться. Я его встречаю часто. Он теперь командир. Вы думаете, командир взвода? Накладчик, большевик ленинского призыва, командует сейчас батальоном! Это не так просто — командовать батальоном Красной Армии в тридцать четвертом году. Не все представляют себе, что значит эта работа по объему, сложности и ответственности.
Ткачиха, краснощекая и горластая, она, всхлипывая и сморкаясь, подняла руку на собрании двадцать шестого января девятьсот двадцать четвертого года, «Голубчик, — бормотала она, — голубчик милый, как же нам это тебя заменить, мыслимо ли дело!» Мы встретились с ткачихой: она секретарь райкома, а в районе — шестьдесят колхозов и пять больших фабрик по нескольку тысяч рабочих. Ткачиха сказала, что работы многонько, но не беда, вот только читать последнее время успеваешь очень мало. Да и книг нужных нет под рукой. Просила прислать новые вещи Горького, Ромен Роллана и что-нибудь по мировому хозяйству. «Сидишь по уши в хозяйстве районном, а от мирового тоже не хочется отставать».
Эта ткачиха — не одна.
Таково величие учителя, гения и полководца: каждый день его сознательной жизни служил пролетариату и коммунизму; каждая строка его творений будет долгие годы служить им. Но даже своей смертью, повергая рабочий класс в глубокую скорбь, Ленин толкнул в борьбу новые сотни тысяч храбрых солдат пролетарской революции, продолжающих, непреклонно и победоносно, вместе с партией, великий поход в бесклассовое общество.
1934
Мужество
Николай Островский лежит на спине, плашмя, абсолютно неподвижно. Одеяло обернуто кругом длинного, тонкого, прямого столба его тела, как постоянный, не снимаемый футляр. Мумия.
Но в мумии что-то живет. Да. Тонкие кисти рук — только кисти — чуть-чуть шевелятся. Они влажны при пожатии. В одной из них слабо держится легкая палочка с тряпкой на конце. Слабым движением пальцы направляют палочку к лицу, тряпка отгоняет мух, дерзко собравшихся на уступах белого лица.
Живет и лицо. Страдания подсушили его черты, стерли краски, заострили углы. Но губы раскрыты, два ряда молодых зубов делают рот красивым. Эти уста говорят, этот голос спокоен, хотя и тих, но только изредка дрожит от утомления.
— Конечно, угроза войны на Дальнем Востоке очень велика. Если мы продадим Восточно-Китайскую, на границе станет немного спокойнее. Но вообще-то разве они не понимают, что опоздали воевать с нами? Ведь мы сильны и крепнем все больше. Ведь наша мощь накопляется и прибывает буквально с каждым днем, Вот на днях мне прочли из «Правды»…
Тут мы делаем новое страшное открытие. Не вся, нет, не вся голова этого человека живет! Два больших глаза своим тусклым, стеклянистым блеском не отвечают на солнечный луч, на лицо собеседника, на строчку в газете. Ко всему — человек еще слеп.
— Большинство речей писательского съезда я слышал по радио. Но должен сказать — много в речах не хватало. Мало, по-моему, отражена была тема обороны. И по докладу Ставского о работе с молодыми я ждал больше выступлений. Нам хотелось бы получить от более умелых товарищей их опыт: как рыскать по жизни, как находить интересное, ценное, какими глазами это все наблюдать…
Он говорит медленно, серьезно, следуя ходу своей мысли, будничным тоном человека, не слишком воображающего о себе, но далекого и от чувства какой-нибудь отрешенности, неполноценности, неравенства с другими людьми. Если сейчас вскочить и, волнуясь, сказать, что вот он сам, Николай Островский, есть интереснейший сюжет, что о нем давно должны были бы написать опытные литературные мастера, его должны были давно заметить прославленно-зоркие писательские очи, — такой порыв показался бы здесь, в комнатке, неуместным, несерьезным, стоящим ниже спокойного, делового уровня нашей беседы.