Избранное
Шрифт:
— Что с папой? — встревожился мальчик, испуганный мрачным тоном, каким это было сказано.
И я солгала ребенку, чтобы подготовить его к близкому горю:
— Папа очень болен, Эдуард. Поди к нему. И будь с ним понежнее.
Помедлив, мальчик ушел.
Зигфрид позвал к себе всех детей по очереди. Я сидела в соседней комнате, видела, как они входили и выходили. Они шли к несчастному, уходили от умирающего. Курт и Бернхард держались мужественно. На них обоих лица не было, они помрачнели и замкнулись в себе. Лизбет, выходя из комнаты отца, держалась очень прямо и ступала твердо, но слезы безудержно катились по ее лицу. Что сказал им Зигфрид в свой
Наконец он позвал меня. На нем был шелковый халат. В комнате горели все лампы. На улице было еще светло, но он опустил шторы. Я остановилась в дверях в полном смятении, без мыслей, без сил, опасаясь, что могу тут же лишиться чувств; он подошел ко мне, обнял и подвел к своему креслу. Потом склонился надо мной и стал целовать мои волосы, лицо и глаза, повторяя шепотом: «Благодарю тебя!.. Благодарю тебя!.. Благодарю!..»
Когда я теперь вспоминаю эту сцену, эти последние минуты с Зигфридом, в памяти всплывает нечто, чего не выразить словами. Сколько раз я спрашивала себя, отвечаю ли я на его любовь с той же силой, не любит ли он меня сильнее и беззаветнее, чем я его. Мы оба состарились; ему стукнуло шестьдесят два, мне за пятьдесят, тридцать лет прожили мы вместе. Но никогда наша любовь, наши чувства друг к другу не были такими горячими, как в те последние минуты. Эти ласки сквозь слезы, эти слова любви перед смертью, этот последний, самый последний час я сохраню, навеки сохраню в своем сердце, как самый чистый, самый прекрасный, самый великий чае нашей с ним жизни. Я проклинаю это время, так жестоко разлучившее нас, проклинаю людей, проклинаю этих потерявших человеческий облик нацистов, обрекших на гибель его и меня, всех нас, проклинаю тех, кто допустил это и не пришел нам на помощь.
Когда он позвал меня в комнату, яд уже был выпит; внезапно все лицо его покрылось крупными каплями пота. Его начало трясти. Но у него еще хватило сил, опираясь на мою руку, добраться до кровати. Он лег так, чтобы видеть мое лицо. Я припала к нему. Он положил мне на голову свою горячую, влажную руку. Если бы в эту минуту у меня был яд, я бы выпила его, вопреки всем клятвам, которые мне пришлось ему дать.
Его тяжелое, прерывистое дыхание перешло в хрип. Пена выступила на губах. Его глаза, неотрывно глядевшие на меня, страшно расширились и как бы остекленели. Я стала кричать, звать детей: «Курт! Бернхард! Курт!» Рука Зигфрида задергалась, он попытался приподняться, наверно, чтобы меня удержать, однако силы уже оставили его; рука, тяжелая и вздрагивающая, так и осталась на одеяле.
Курт влетел в комнату, за ним Бернхард. Малыш тоже прибежал. В ужасе глядели они на умирающего отца. Я притянула мальчика к себе, прижалась к нему лицом и сквозь слезы увидела слезы и в глазах Зигфрида. Лизбет не вошла в комнату; она стояла в дверях, прислонясь к косяку, и тихо плакала.
Никто не произнес ни слова. Молча смотрели мы, как борется со смертью наш любимый отец. Мы думали, он уже скончался, как вдруг он обернулся к портрету. И так, глядя на своего отца, старого Натана Альцуфрома, допустил он свой последний вздох.
Глаза его остались открытыми. Курт хотел закрыть их, но я отвела его руку. Это надлежало сделать мне. Это было последнее, чем я могла отплатить ему за его любовь.
В понедельник мы его похоронили. Так как газеты не опубликовали извещения о смерти, никто не пришел на кладбище; одни мы стояли у его могилы.
С тех пор прошло два месяца. Штраф с нас хоть и не сняли совсем, но сумму его уменьшили. Жених Лизбет дал нам денег, чтобы мы могли продержаться первое время. Фамилию мы поменяли без особых затруднений. Вывеску на магазине и табличку на входной двери также заменили.
Что касается мальчика, то в школе его зовут Эдуард Клингер. Но он возражает и заявляет всем и каждому, что его настоящая фамилия Альцуфром.
Все идет своим чередом, но все изменилось. Семья распалась, Бернхард собирается переехать в Гамбург, он утверждает, что там у него будет больше перспектив; на самом же деле он просто не желает нас видеть. Лизбет выходит замуж за своего арийца. Курт ведет дела, и мне кажется, что это ему день ото дня все больше в тягость. Мальчик начал прихварывать. Любовь умерла. Все избегают друг друга. Когда дети разъедутся и малыш подрастет, я последую за Зигфридом.
Прошу вас, подумайте, не поспешили ли вы с выводами. И вините в его смерти не только меня, не только детей, но и наше время, и людей, и весь этот мир. И пусть в вас будет больше сочувствия и жалости к гонимым и больше беспощадности к гонителям.
Пишите, только не забудьте, что наша фамилия теперь не Альцуфром, а Клингер.
Домой на побывку
Летом 1943 года после схватки с советскими самолетами «юнкерс-88» разбился при вынужденной посадке в расположении немецких войск. Трое членов экипажа погибли, а четвертый — стрелок, ефрейтор Карл Каммбергер из Кельна, отделался двойным переломом руки. Четыре недели рука была в гипсе, и за это время ефрейтор настолько окреп, что уже мог встать с койки. Однако, по мнению главного врача, для окончательного выздоровления требовалось еде четыре недели. Стрелок Каммбергер получил отпуск на родину, о котором мечтал больше года.
Он запасся двумя солдатскими пайками и, потратив много красивых слов и немного ассигнаций, раздобыл у шеф-повара госпиталя несколько банок мясных консервов, а у одного из раненых купил четыре плитки шоколада, оставшиеся еще от последней военной добычи. Со всем этим богатством да еще с трофейным русским револьвером армейского образца в походной сумке и с сердцем, переполненным радостью в предвкушении отпуска, проехал ефрейтор в провиантском фургоне через всю Белоруссию до ближайшей польской железнодорожной станции. Ему повезло: прождав всего каких-нибудь два дня, он пристроился в санитарном эшелоне, отправлявшемся в Германию.
В пассажирском поезде Берлин — Кельн Каммбергер попытался завязать разговор с попутчиками. Но все были как-то странно скупы на слова. Искоса поглядывая на ефрейтора, они односложно отвечали на его вопросы. Да и не только с ним были они так неразговорчивы, по и между собой хранили молчание — редко-редко кто слово вымолвит. Неожиданно какой-то пожилой господин спросил:
— Вы с Восточного фронта?
Но и он, выслушав ответ Каммбергера и пропустив мимо ушей его вопрос, лишь неопределенно пробормотал:
— Так, так… Гм… Подумать только!
Тут какая-то дама пожелала узнать:
— А как у вас на фронте с продовольствием?
Каммбергер отвечал, что ничего, жить можно, хотя время от времени бывают перебои в подвозе, да в такой трудной обстановке оно и понятно, а в общем-то, жаловаться не приходится. Дама кивнула, повернулась и ушла в соседнее купе. «Что это они все такие кислые, — думал Каммбергер. — Неужели у них так уж туго с продуктами? Хорошо, что я прихватил с собой кое-что из съестного, Фридль, верно, обрадуется».