Избранные дни
Шрифт:
— Зачем ты так делаешь? — спросил он. — Я хочу сказать, куда ты в такие моменты уходишь?
Она негромко затянула надианскую песенку.
— Я спрашиваю об этом, — продолжал он, — потому что мне, если честно, делается не по себе, когда ты так отключаешься. Знаю, потом ты всегда возвращаешься, но все равно… Тебе что, трудно еще ненадолго остаться со мной? Это что, было бы совсем не по-надиански?
Ни слова в ответ. Только тихая песня в ночи.
— Ладно. Здорово мы с тобой поболтали. Пойдем, что ли, поищем, где заночевать?
— Да, — сказала она.
Хоть заговорила, и то хорошо.
Они перешли через дорогу и оказались среди домов. Это был один
Катарина повела его прямиком к третьему дому в первом ряду. Ему даже показалось на мгновение, что когда-то раньше она уже здесь бывала и что-то связывало ее с тем конкретным домом, хотя вероятность эта была ничтожно мала. Возможно, у надиан было так заведено — всегда выбирать третье по порядку либо же, выбирая наугад, напускать на себя уверенный вид. А может быть, дело было в чем-то еще. Кто знает? И кому, с другой стороны, захочется ломать над этим голову в такой поздний час?
Входная дверь была заперта. Большинство хозяев надеялись еще вернуться в свои дома. Окна тоже были заперты. Саймон предложил попробовать следующий дом, но Катарина уперлась на этом. В конце концов они разбили окно сделанным из пластика «под камень» Кришной, который беззвучно дул в немую флейту на лужайке перед домом в окружении давным-давно опочивших ноготков. Плексиглас разлетелся на осколки с резким и тоскливо-мелодичным звуком.
Они пролезли в окно и очутились в гостиной, из которой прежние обитатели вынесли все, что только можно было унести с собой. На месте оставались диван и два низких громоздких кресла с обивкой в розовых, золотых и переливчато-синих тонах, различимых даже в темноте. Еще здесь был низкий стол с резными ножками и огромных размеров видеоцентр, а на потолке светильник, стилизованный под старинную люстру.
— Давай поищем чего-нибудь перекусить, — сказал Саймон.
Они отправились на кухню, где обнаружили древние упаковки всяких концентратов. Для того чтобы сделать такую еду съедобной, требовалась вода, а воды в доме, естественно, не было.
Катарина вертела в руках пакет из фольги, словно надеялась обнаружить на нем тайную инструкцию, следуя которой можно было бы и без воды превратить в пищу содержащуюся внутри шелуху. Наблюдая за Катариной, Саймон проникался сочувствием к ее неизвестной ему жизни — к тому, как она собирала убогий урожай, который давали тощие, безжизненные почвы Надии, как летела на Землю на Кораблях Обетования и после семнадцати лет полета очутилась в пережившем катастрофу мире, где инопланетяне за счастье считали получить работу мусорщика или няни. Она стояла здесь, на брошенной кухне эвакуированной семьи, с упаковкой несъедобной пищи в руках, сделав остановку на пути туда, где ей нечего было делать, куда она стремилась только потому, что не могла больше оставаться на прежнем месте.
Саймон сказал:
— С едой утром чего-нибудь сообразим. А теперь идем спать.
— Да, — согласилась она и положила пакет на кухонный стол с такой осторожностью, как будто это была хрупкая драгоценность.
Они поднялись по лестнице, на стене вдоль нее остались следы висевших здесь раньше голограмм. На втором этаже было три комнаты, в каждой по кровати без матраса и по пустому комоду. Не сговариваясь, они оба выбрали себе детские комнаты — третья, родительская, была побольше и с более просторной кроватью.
— Спокойной ночи, — сказал Саймон.
Она коротко, по-военному, кивнула и пошла к себе.
Саймон растянулся на простенькой детской кровати. Опустошенная комната с единственным окном, выходившим на стену соседнего дома, напоминала келью монахини, хотя ее исчезнувший обитатель и позабыл на стенке вырезанную из журнала голографическую картинку, а еще бледно-розовый носок, вопросительным знаком обвившийся вокруг кроватной ножки. На голограмме молодой Марти Мокингтон с детским изяществом обреченного кружился в танце по полю поющих маков. Саймон смотрел, как Марти Мокингтон исполнял свой танец снова и снова, юный и полный жизни, светящийся ею. У ребенка это была явно не самая любимая картинка, иначе бы она не осталась висеть на стене. Когда-то она терялась среди десятков голограмм, сплошь покрывавших стену. Саймон представил себе этого ребенка — судя по носку, девочку, — как она лежала здесь напротив стены с поющими и танцующими кумирами. Воображала ли она, как когда-нибудь вырвется из своей комнатенки в мир, изображенный на голограммах? Дети вообще верят в исключительность собственной судьбы. Теперь же она… да кто ее знает? Занимается какой-нибудь грязной работой в Южной Ассамблее, это скорее всего, а если вдруг повезло и ее родители сумели собрать нужные бумаги, она учится в Канаде исполнять чуть менее грязную работу. В Евразию этим людям путь безоговорочно закрыт. Где бы ни была сейчас девочка, малая из звезд ее личного созвездия, Марти Мокингтон, уже двадцать лет как покойник, все танцует на стене ее спальни и будет так танцевать сто лет или дольше, пока не распылятся фотоны, пока не выцветут маки и его безудержный танец (пятка, носок, подскок) не начнет замедляться и замедляться, чтобы в конце концов остановиться насовсем.
Саймон закрыл глаза. Поплыли обрывки снов. Комната, отчего-то полная звезд… Гордый и счастливый мужчина с языками пламени вместо рук…
Его разбудил ударивший в глаза яркий белый свет. В первый момент он решил, что все еще видит сон и снится ему чудовищный свет.
Позади источника этого света раздался мужской голос:
— Еще один.
Саймон не понял, о чем речь.
Другой голос, женский, произнес:
— Не надианин.
— Не-а, это уж точно.
Саймон поднялся с кровати и стоял, моргая на свет.
— Нам просто надо было где-то переночевать. Мы не собирались ничего красть.
— Что вы здесь делаете? — спросил женский голос. — Спроси его, чего они здесь делают.
Глаза Саймона привыкли к яркому свету. Теперь он мог рассмотреть две стоящие перед ним фигуры. Одна высокая и в капюшоне, вторая пониже, на голове венчик торчащих в разные стороны волос.
Саймон сказал:
— Мы путешественники. Никому плохого не делаем.
— Все так говорят, — отозвался мужской голос. — А потом беды не оберешься.
Из-за двери прозвучал третий голос:
— Что у вас там?
Голос принадлежал мальчику. Мальчику, говорящему не по-детски властно.
— Какой-то оборванец, — ответила мужская фигура из-за фонаря. — И похоже, не в своем уме.
На Саймоне поверх черного рабочего облачения со множеством молний по-прежнему были надеты добытые в подземке свитера и засаленные штаны. Не в своем уме. Еще бы.
Ему вдруг почему-то стало стыдно.
В комнату вошли новые люди. Саймон попросил:
— Можете немножко опустить фонарь?