Избранные письма. 1854-1891
Шрифт:
Мировосприятие Леонтьева ценно как тонкий и точный барометр жизненной пошлости — стоит появиться на горизонте европейской жизни сытому и самодовольному «человеку во фраке», как Леонтьев от имени всей эстетики жизни приходит в понятное негодование: не похож этот человек ни на чудного своей живописностью восточного вельможу, ни на гордого средневекового рыцаря, ни на трогательно смиренного крестьянина, ни даже на разухабистого самодура помещика, в которых была ощутима эстетическая изюминка. Не учитывал Леонтьев лишь того, что колоритен, скажем, восточный вельможа — для европейца, мечтательно живописен средневековый рыцарь — для человека нерыцарских времен, что — обобщая — эстетически живописно лишь то, что по крайней мере редко встречается (желательно же — уникально), то, чего не видит или не имеет человек в своей повседневности. Даже самая безупречная красота — надоедает, а скучное уже не прекрасно. Разлившись по жизни, красота, о которой тосковал Леонтьев, в значительной мере перестала бы восприниматься как красота — привыкнуть к красоте значит похоронить ее. Идеи Леонтьева неосуществимы потому, что красота — одно из измерений жизни, существующее, пока существуют
Надо отдать должное Леонтьеву — он чувствовал, что красиво уходящее, красивы отживающие свой век исторические эпохи, умирающие древние государства, чувствовал, наконец, безнадежность своих упований на поворот истории вспять. Однако, ощущая все это, продолжал требовать жертв красоте — сопротивлялся идее равенства прав, негодовал на принцип демократии, мечтал о красивых (неважно, что кровопролитных) войнах. Читая Леонтьева, его статьи и письма, создается впечатление, что пишет человек, борющийся за то (что-то дорогое ему), что у него упорно отнимают, вырывают из рук вопреки его отчаянному, иногда разъяренному сопротивлению. И невольные ассоциации — так не на жизнь, а на смерть сражается этот человек, — потому что борется он за свое собственное существование, против — жестокого «демона небытия», который заведомо сильнее и подступает все ближе. Не отсюда ли монашеский аскетизм Леонтьева на закате жизни? Жажда сберечь слабеющие силы. Леонтьев безмерно любил жизнь — это наглядно видно, просто бросается в глаза во всех его сочинениях, часто переходящих (как, например, повесть «Исповедь мужа»— лучшее из его художественных произведений) в смакование чувственного восторга бытия. Старость и слабость человечества Леонтьев переживал как свою собственную старость и слабость, и думается, о них во многом и шла на самом деле речь даже в его теоретических трудах. Инстинкт жизни, сильнейший в Леонтьеве, заставил его говорить гиперболами — на фоне смерти отвратительным предстало европейское будущее и сладким показалось европейское прошлое, то, что уже прожито, что надо вернуть, но что уже никогда не вернется как пылкая юность.
Леонтьев все-таки всегда и всюду писал только о личном, действительно им самим ощущаемом и переживаемом. Даже жаль, что столь часто образ личной старости и личной боли об уходящей жизни скрыт им в образе всеобщей старости, всеобщего старения. Леонтьев — поэт-философ и более лирик, чем философ. Тщетно требовать от него бестрепетного объективизма, для поэта оно — только бесстрастие, только холод, именуемый в поэзии безжизненностью. Для Леонтьева сама его жизнь — лирический материал экзистенциального философствования. Все, что он создал ценного, теснейшим образом связано с тем, что было — в его личных чувствах, в его судьбе, как факт его действительной жизни. Этим жизнь Леонтьева — и, кстати, его письма — и ценны нам. Леонтьев недолюбливал «бумажную поэзию» и всегда предпочитал ей поэзию жизни, завидовал, скажем, лишь славе поэтически жившего Байрона, а не «бумажной» славе какого-нибудь маститого стихотворца, живущего самым обыкновенным образом и заработавшего признание одними печатными листами. Понять Леонтьева, не зная его жизни, — невозможно. Письма Леонтьева, публикуемые в данном издании, и есть «авторское» — каждый человек (на то и свобода воли) есть автор своей жизни, нарисованной им на фоне эпохи и обстоятельств, — повествование о ней.
С. Носов
Д. Соловьев. Биография
В 1812 году, еще до нашествия французов, дочь богатого и родовитого смоленского помещика Феодосия Петровна Карабанова была отдана замуж за Николая Леонтьева, отставного прапорщика гвардии который не выслужил большего по причине многих шалостей и неоплатных долгов. Семейство Леонтьевых жило еще по старине: дочери едва знали русскую грамоту, младшие сыновья до двадцати лет сидели дома в недорослях. Зато генеральские дочери Карабановы обучались в Екатерининском институте и разговаривали между собой по-английски. Сама Феодосия Петровна кончила курс с шифром и была лично известна императрице Марии Федоровне. Выдающиеся ее способности проявились, например в том, что она оставила записки об Отечественной войне. Образованность и тонкий вкус соединялись у нее с энергическим характером и гневливостью. Когда один из ее сыновей, уже офицер, слег в тифозной горячке и его повезли домой, он перепугался, что маменька прогневается как осмелился заболеть столь опасно и, может быть, по неосторожности причинил столько горя и беспокойства.
Константин Николаевич Леонтьев родился 13 (25) января 1831 года в потомственном имении отца, калужском сельце Кудинове и был последним, седьмым ребенком. Он появился на свет семи месяцев; опасаясь за жизнь новорожденного, первые дни его подвешивали, завернутого в заячью
Домашнее воспитание он получил всецело под руководством матери, глубоко повлиявшей на всю его жизнь. С ней всегда сохранялись у него отношения самой близкой дружбы. Отец же, напротив, «был из числа легкомысленных и ни к чему не внимательных русских людей». Младшим своим сыном он совершенно не занимался.
После выпуска из калужской гимназии Константин Леонтьев поступил в ярославский Демидовский лицей, но там «так мало занимался», что он «испугался и соскучился» и среди зимы перешел по желанию матери на медицинский факультет Московского университета. Поселился он у родственников, совсем по-барски — в трех комнатах с отдельным подъездом и прислугой, но «знакомство в Москве было большей частью в богатом кругу, а денег не было. Я был очень самолюбив, требовал от жизни многого, ждал многого и вместе с тем мучился, что у меня чахотка». К медицине он относился без горячности, хотя и занятия и лекции посещал усердно. Впоследствии, когда ему пришлось лечить, работал с увлечением. Во всяком случае, естественнонаучное образование принесло ему большую пользу. Не раз он с гордостью говорил, что именно этому образованию обязан выработкой своего логического мышления и тем, что в исторических исследованиях пользовался всегда методами опытных наук. Более же всего Леонтьев испытывал влечение к литературе и пробовал сочинять сам. Первые свои опыты он принес самому знаменитому писателю того времени — Тургеневу, который очень сочувственно встретил их и помог начинающему литератору. Однако предназначенные для «Современника» и «Отечественных записок» пьеса и главы повести были запрещены цензурой. Первой увидела свет повесть «Благодарность». Литературным восприемником ее стал редактор «Московских ведомостей» Михаил Никифорович Катков, отнесшийся к юному автору с не меньшим вниманием, чем Тургенев. В знак особого поощрения он сам вынес ему первый гонорар — простой нитяной кошелек, наполненный золотом.
С началом Крымской кампании Леонтьев, только что порвавший по собственной воле с любимой девушкой, сдал лекарский экзамен и отправился на театр военных действий. Его медицинская деятельность продолжалась семь лет (1854–1861): сначала в Белевском егерском полку, затем в керчь-еникальском и феодосийских госпиталях, Донском казачьем полку и, наконец, по окончании войны, в нижегородском имении барона Розена, куда его пригласили как домашнего доктора. Еще в 1855 году, в Феодосии, он похитил дочь мелкого торговца-грека, необыкновенно милую и очень красивую девушку, полную природной поэзии и грации. Их преследовала полиция, и похищенную пришлось возвратить. Но на этот раз чувство Леонтьева оказалось истинно глубоким — через шесть лет, невзирая на вопиющий мезальянс, он обвенчался с этой бедной, почти совсем безграмотной Золушкой.
Он постоянно писал и к тридцати годам опубликовал три повести, роман и несколько критических очерков. В 1963 году в поисках более надежных доходов, чем литературные гонорары, Константин Николаевич поступил на службу в Азиатский департамент и десять лет занимал консульские должности в европейской Турции (Крит, Тульча, Янина и Салоники). Карьера его складывалась очень благоприятно, но здоровье портилось. В грязных живописных Салониках Леонтьев тяжело занемог и, как врач, определил у себя холеру. На него напал невыносимый страх смерти. Он заперся, велел наглухо закрыть ставни, чтобы не видеть смену дня и ночи, никого к себе не пускал. Когда наступил кризис, он перед образом Божьей Матери дал обет: если останется жив, уйти в монахи. Через два часа ему стало лучше, а утром следующего дня он уже скакал в Афон, даже не озаботившись сдать консульство. Желание его, однако, не исполнилось. Не надо было обладать мудростью афонских старцев, чтобы видеть, сколь еще не подготовлен к монашеству человек, вчера только ездивший от француженки к тринадцатилетним одалискам и не представлявший себе ни одного дня без кофе и дорогих сигар. В монастырь его не взяли. Леонтьев пробыл на Святой Горе целый год. Там совершился в нем глубокий религиозный переворот, и с тех пор церковь навсегда стала для него не только источником национально-эстетических переживаний, но прежде всего спасительницей души.
С Афона Константин Николаевич поехал в Константинополь. Конечно, после бегства из Салоник надеяться на прежнее благоволение самого посла графа Игнатьева было нечего. К тому же и внутренне он твердо решил исполнить свой обет, а пока хотел просто пожить при посольстве, добывая деньги литературными трудами. Климат Босфора и константинопольское общество действовали на него благотворно. Именно в Константинополе был написан «Византизм и славянство», в котором он с наибольшей полнотой и последовательностью раскрыл свое культурно-историческое мировоззрение. Уже тогда, за шестьдесят лет до Тойнби, Леонтьевым был сформулирован столь прославивший знаменитого английского историка закон трехстепенного исторического процесса.
Прошел еще год. Дела с редакциями шли плохо, как ему казалось, из-за дальнего расстояния. Но и прежнего всепоглощающего поклонения эстетике не было. В Салониках он сжег несколько совершенно готовых романов из эпопеи «Река времен». Его все больше занимала историческая и политическая публицистика, но крайние его мнения пугали даже Каткова, который отказался взять «Византизм и славянство». Средства истощались, и кредиторы обложили его со всех сторон. Надо было ехать в Россию.
Но в Москве положение Константина Николаевича только ухудшилось. На его попечении оказались слуги, жившие в леонтьевском доме почти как члены семьи, и престарелые кудиновские дворовые, которым мать завещала платить пенсии. Кроме того, имение было заложено, и банк требовал проценты. Поэтому не только внутреннее желание, но и внешние обстоятельства влекли в монастырь. Он стал послушником подмосковной Николо-Угрешской обители. «Телесно мне через два месяца стало невыносимо, потому что денег не было ни рубля, а к общей трапезе я никак не мог привыкнуть… Ел только, чтобы прекратить боль в желудке, а сытым быть — и забыл, как это бывают сыты… Отец Пимен звал меня дураком и посылал в сильный мороз на постройки собирать щепки…»