Избранные произведения в двух томах(том второй)
Шрифт:
И теперь «Трава забвенья» – художественная автобиография, созданная семидесятилетним писателем, – удивительная по своей свободной манере, по «музыкальной» структуре, по умению то замедлять изложение, то слегка торопить его, и возвращаться к началу, и достигать своеобразного «контрапункта», когда параллельно идут две темы… Остро ощущать ритм, делать паузы…
Поражает почти неправдоподобная яркость катаевской памяти…
И все-таки это не мемуары, а образы, подобные тем, какие являет лирическая поэзия. Ибо перед нами возникают давние события и юные пристрастия автора, пропущенные сквозь его зрелый талант, сквозь огромный художественный и жизненный опыт. И так же как луч, преломленный в грани стекла, откидывает
Искусство Катаева в этой столь необычной книге – эти искусство нового воспоминания, когда писатель не воспроизводит событие, как запомнил его тогда, а как бы заново видит и заново лепит его и пишет, как прозу, отбирая и добавляя детали, находя сверкающие слова – строит «картину». А это делает «Траву забвенья» явлением не мемуарной литературы, а литературы художественной. Валя Катаев в книге – это тот Валя, каким видит его Валентин Петрович Катаев теперь. Недаром герой временами превращается в Пчелкина, потом снова возвращается в «я» этой повести.
Совмещение великих событий истории и приближенных к глазу деталей образует глубокую перспективу. Катаев выбрал и расставил предметы, чуть сдвинул соотношения, кинул па события животрепещущий свет поэзии, и… искусство рассказывать о жизни стало правдоподобнее жизни. Тут правда. И вымысел. И поэзия. И мысль о жизни, об искусстве, о «новой оптике» писателя, об умении видеть, вспоминать и описывать, об умении ценить материал литературы – слово, язык – и осмыслить структуру произведения, его тему, сюжет, угол зрения на людей и события, внутренние связи повествования, форму – все это сделало книгу необычайно емкой и содержательной. Она многолюдна. Но из множества встреч своих за полвека Катаев выдвинул вперед две фигуры. Это – Бунин и Маяковский. И таких мемуаров тоже еще не бывало: мы следим за движением жизни молодого писателя как бы вокруг двух эпицентров в сложнейших условиях воздействия на каждую из трех этих орбит бурного революционного времени.
Живописец, воспроизводя на полотне ваше лицо, стремится не к документальному сходству, а к выявлению вашей сути и своего отношения к вам. Так и Катаев…
Книга сделана с таким виртуозным искусством, что кажется, она и писалась без остановок, с такою же непрерывной певучестью, с какою читается. И в то же время рассказана с увлечением, с отвагой, со счастливым чувством создания еще неизвестного, какое бывает только у молодых.
1967
РЕКОМЕНДАЦИЯ: ПЕРЦОВУ
Долго не мог я решиться напечатать этот рассказ, ибо и сам сознаю, что без живых интонаций, рассчитанных на устную речь, он поблек, онемел. Дело не только в том, ЧТО было сказано, но и КАК. Это КАК не менее важно – интонационные краски открывают далекие перспективы смысла, делают речь объемной, убедительной, многозначной. «Показать» Александра Александровича Фадеева на бумаге – «поведение» его лица, его взгляд, жест, передать его темперамент, темп его речи, дыханье, его голос и паузы я не могу. На бумаге! Но Фадеев этот рассказ слыхал. И смеялся:
– Не знаю, насколько это похоже по тембру и по манере – сам человек об этом судить не может,- говорил он.- Маршаку, например, кажется, что он у тебя не похож! И, конечно, ты в этом рассказе многое выпустил из того, что было в действительности, а кое-что,
Нет, решаюсь!
В конце 1942 года – это был, наверно, декабрь – в Москве, в Союзе писателей СССР, состоялось расширенное заседание секретариата правления с повесткой: «Прием в члены Союза».
Собрались в опустелом кабинете А. А. Фадеева. Богатых туркменских и узбекских ковров с вытканными изображениями Пушкина и Горького, которые украшали комнату в мирные годы,- этих ковров уже но было: их закатали в трубки и отправили далеко, в тыл. Теперь посреди кабинета стояла чугунная печка, из черных железных труб в подвешенные на бечевках жестяные коробки стекали черные капли. Окна затягивали плотные бумажные шторы. Писатели были кто в чем: военные, чином побольше – в волчьих жилетках, среднего звания – в собачьих, помладше, вроде меня – в кроличьих. «Гражданские» сидели, не раздеваясь, в зимних пальто, которые за время войны потеряли свою новомодность и имели какой-то отчасти подержанный вид. Все похудели. Но разговоры шли оживленные, настроение было приподнято-деловое.
Пока рассаживались, Фадеев просматривал и обдумывал бумаги. Окончив, предложил приступить. Лицо его приняло сосредоточенно-строгое выражение.
– Товарищи,- сказал он.- Полтора года идет Великая Отечественная война. За это время мы потеряли третью часть нашего писательского состава. Сегодня мы собрались, чтобы впервые пополнить эту жестокую убыль в наших рядах…
За время войны выросли новые кадры советской литературы – поэты, прозаики, очеркисты, которые работают в армейских и фронтовых газетах и на флотах, сражаясь не только пером, но, когда требует обстановка, бьются с оружием, не страшась смерти. Многие из них еще не члены Союза. Я думаю, что сегодня мы единодушно обсудим эти кандидатуры. Но тут есть несколько анкет писателей старшего поколения – не членов Союза, которые не воюют на фронте, но нужны нашей литературе. Поэтому, если нет возражений, я предлагаю разобрать эти заявления вначале… Анкета Бориса Глебовича Успенского, которого я лично рекомендовал бы принять в члены Союза. Это сын замечательного писателя-демократа Глеба Успенского, глубокий знаток творчества своего отца…
Асеев Николай Николаевич тенорово воскликнул:
– Саша, а что он написал сам?
– Коля,- отвечал Фадеев, и в интонации его был слышен упрек.- Ты же сам знаешь, что он ничего не написал. Но дело в том, что мы до войны не успели издать полное собрание сочинений и писем Глеба Успенского, у него чрезвычайно тяжелый почерк, и многие его сочинения содержат зашифрованный смысл, который способен понять только тот, кто был свидетелем создания этих вещей. Если мы потеряем Бориса Глебовича, мы не сможем после войны по-настоящему издать произведения его отца. Поэтому, Коля, сегодня принять в Союз писателей сына Успенского – это в известной мере все равно, что принять самого Глеба Успенского.
Радостно улыбнулся тому, что сказал, и тому, что собирался сказать, и добавил:
– К тому же ты знаешь, Коля, Борис Глебович – человек интеллигентный и много не съест!
Все засмеялись, проголосовали. Б. Г. Успенского в члены Союза приняли.
– Тут есть заявление Перцова Петра Петровича,- продолжал Фадеев, отложив бумаги Успенского.- Но рекомендаций у него нет, сочинений его никто не читал, изучить его труды, которых, кстати сказать, он не представил в комиссию, в настоящее время у нас не было никакой возможности. При этом он давно ничего не пишет. Последняя его книжка вышла в двадцать шестом году, а сейчас – сорок второй. Очевидно, нам следует воздержаться от приема Петра Петровича Перцова,- глаза его снова заиграли от смеха,- тем более, что один Перцов у нас в Союзе писателей уже есть!