Избранные произведения в трех томах. Том 1
Шрифт:
Антон Иванович, однако, продолжал нервничать. Ямы — этого он не отрицал — сыграли положительную роль. Однако еще неизвестно, чего от них будет больше в дальнейшем — пользы или вреда. Возможно, ущерба от вымочек было бы меньше, чем от сокращения площади посевов за счет бесчисленных воронок. После того как он рассказал Лаврентьеву о своем плане переноски села и Лаврентьев не возразил против этого плана, Антону Ивановичу особенно стал дорог каждый сантиметр посева, каждый будущий колосок, каждый литр молока, каждая рассадинка в Клавдиных парниках. Перед ним неотступно стояла, горела могучая единица
Антон Иванович даже изменился — и в характере и во внешности. Он сделался непривычно строг, требователен до придирчивости, всех стал подозревать в лодырничестве и нерадивости.
— Ты, Антоша, не так круто, — останавливала его Дарья Васильевна, державшаяся того взгляда, что сила убеждения больше, чем сила принуждения. — Не трепли народу нервы попусту. Народ у нас хороший, работящий.
— Работящий! Загляни в дома: день на дворе — на печах прохлаждаются.
— Семь утра — это тебе день!
— Крестьянский день с петухами встает, Дарья.
— Нехорошо на людей кричать, когда у самого в доме лежебоки, Антон. На Марьяну свою взгляни: вот кто на печи прохлаждается.
— На печи? Сгоню!
Второй раз ему припоминали Марьяну. Зимой было комсомолки задавали вопрос — будет ли она, председательша, в поле работать; теперь Дарья уколола. Марьяна давно его тревожила. Сидит у окна, платочки расшивает, по соседям бегает, судачит. Совестно из–за нее: председателева жена, а пример другим скверный. Но заговорить с ней об этом, подступиться — не решался. Как обидишь кроткую такую, ласковую, нежную. Любил жену Антон Иванович сильно, считал себя обязанным оберегать ее, слабое существо, от тягот жизни. Тут, после Дарьиных укоров, набрался духу. Да еще миллион стоял перед глазами неотрывно. Ворвался в дом — решил ни на час не откладывать объяснение: пока в запале — дело будет, упустишь время — опять размякнешь.
— Марьяшка, — сказал он грубовато, не глядя на нее. — Ты же по спискам в полеводческой бригаде. Когда на работу выйдешь? — И оробел, добавил в оправдание: — Народ спрашивает.
— Тошенька! — Марьяна в изумлении округлила красивые, томные глаза. — Ты… меня… в поле? А как же дом? Обед кто? Кто кормить–поить тебя будет? Как же это? Тошенька! На мне свет, что ли, сошелся? Да я в поле… Что мне там? Не умею я, не знаю этих дел.
— Учиться надо! — Антон Иванович все еще не смотрел ей в глаза. — Прошу, не подводи меня, не позорь.
Марьяна скривила губы, заплакала, закрыла лицо белым кружевным передничком с фамильным, собственной рукой вышитым вензельком: «М. С.» — Марьяна Суркова.
Дрогнуло сердце у Антона Ивановича, шагнул к ней, хотел обнять, прижать к груди, утешить. Не обнял, не утешил, выскочил за порог, размахнулся дверью садануть в косяки — удержал руку, прикрыл осторожно и вышел, не гремя сапогами, на крыльцо. Там скинул шапку и подставил ветру горячую голову.
Весь день как потерянный слонялся потом по колхозу. «Пришел домой поздно, Марьяны нету. Лежит записка на столе: «Тошенька родной! Прости меня. Чую, будет тебе от меня беда — такая уродилась.
Кинулся к двери, тоже уйти из пустого дома, и не ушел. Сел возле стола, уткнулся лбом в холодную клеенку, да так и заснул. Во сне всхлипывал — мальчишкой себя видел: мать за уши драла.
Проснулся, глазам не поверил. Сидит напротив, глядит на него она, Марьянка. Записка в мелкие клочья изорвана. Не сон ли?
— Некуда мне тут деваться, — сказала Марьяна. — Завтра соберусь, в город уеду, в учреждение поступлю. Писать, читать умею.
Говорила упавшим, сникшим голосом. Собралась было у сестры пожить, пока Антон не одумается. Сестра не приняла. Тяжелый разговор получился.
— Мне что, — заявила Клавдия, выслушав рассказ Марьяны о причине размолвки с мужем, — всю жизнь тебя нянчила, еще сто лет в няньках похожу. Сил хватит. Только, душечка моя, не желаю этого делать. Забирай свой узел и отправляйся домой. Не то возьму вот за косы и сама отведу. Почему я работаю, а ты красоту нагуливаешь? Кто тебе дал такое право?
— Кланюшка…
— Молчи! Люди землю зубами грызут, жизнь себе добывают. А она, бабища толстая, за мужнюю спину прячется. Не троньте ее, не помните куколку! Иди, Марьяна, и чтоб я ноги твоей здесь не видела. Чтоб завтра же ты вышла в поле. Слышишь?
— Кланюшка, совестно. Я записку оставила ему, попрощалась.
— Порви записку. Снова поздоровайся.
Марьяна записку порвала, но не поздоровалась, новый план высказала — поедет в город,
Антон Иванович ушел в недостроенную половину дома, сенник там постелил, укрылся с головой одеялом. Всю ночь дрог от холода — вытерпел. Три дня к Марьяне не заходил. Ожесточило его это «уеду». Ишь как легко и просто, подхватила тряпки — и уехала. Любовь, говорят, горами ворочает. А тут никаких гор никто не требует — обыкновенной работы, что каждый человек всю жизнь делает. Где же любовь? Супружество — и только.
Он ярил себя, взвинчивал; на сколько хватило бы ярости, кто ведает? Выручила сама Марьяна. Среди четвертой ночи пришла, опустилась рядом на сенник, окропила Антону Ивановичу лицо слезами.
— Пойду, пойду в поле. Куда пошлешь, туда и пойду, Тошенька родненький, — шептала ему в самое ухо, щекоча теплыми губами. — Люби меня только, люби, не рви сердце, не отталкивай.
Наутро, после полного примирения, снова закинула крючок, — ох, уж эта женская натура!
— Если можно, полегче что придумай, Тошенька. — Шепчет, а сама обнимает, и руки такие мягкие. — Непривычная я, не надсадиться бы…
Осторожными намеками Антон Иванович и попросил об этом Анохина.
— Ладно, — пообещал бригадир. — Хрупкая бабенка. Поберегу. — И отправил Марьяну вместе с мужиками раскидывать навоз в поле. Анохин держался другой методы: сразу в самую крутую работу впрячь. После навоза всякое иное дело праздником покажется.
Пришла Марьяна домой изломанная, с волдырями от вил на ладонях, свалилась в постель, дышала тяжело, рассчитывала на жалость.
— Черт он горластый! — рассвирепел Антон Иванович. — Я из него форшмак завтра сделаю, селедочное блюдо. Просил человека, просил…