Избранные произведения. Дадзай Осаму
Шрифт:
Впрочем, судя по всему, мои чувства с самого начала не находили должного отклика. И как раз тогда, когда я уже готов был принять как нечто вполне для меня самого пригодное старомодную идею совместного самоубийства по принуждению, меня безжалостно отвергли, и на этом все кончилось. Владычица моих дум куда-то исчезла.
Друзья называли меня именем древнего литературного героя — Санодзиро Дзаэмон, или просто Санодзиро [35] .
— Санодзиро, не стоит расстраиваться. Ведь именно это имя определило твой облик, и, даже отвергнутый, ты выглядишь так, будто всегда был баловнем судьбы. Все пройдет.
35
Персонаж нескольких популярных пьес театра Кабуки. Крестьянин из Сано, живший во времена Гэнроку (конец XVII в.) и убивший из ревности нескольких гейш из квартала Ёсивара.
Мне
…Когда кончалась очередная лекция, я через задние ворота университета выходил в парк и не спеша прогуливался по аллеям. Частенько наведывался и в это кафе. Там служила невысокая смышленая семнадцати летняя девушка с ясными глазами по имени Кику, и она очень, очень походила на мою возлюбленную. Моя возлюбленная относилась к тому роду женщин, встречи с которыми требуют денег, и вот, когда денег у меня не было, я приходил в кафе, устраивался на скамье и, потягивая сакэ, довольствовался тем, что любовался девушкой по имени Кику. В этом году ранней весной я встретил там очень странного мужчину. Была суббота, с самого утра на небе ни облачка. Я только что прослушал лекцию по французской лирической поэзии. Приближался полдень.
«Расцвела ли слива, сакура еще не расцвела», — напевая про себя на собственный мотив эти нелепые слова, которые разительно противоречили всему, что я только что узнал о французской поэзии, я вошел в кафе. Там уже сидел посетитель. Он сразу же привлек мое внимание своим причудливым нарядом. Худощавый мужчина среднего роста, пиджак из обычной черной саржи, поверх которого наброшено какое-то чудное пальто. Такого диковинного покроя мне никогда еще не доводилось видеть, пожалуй, я назвал бы его «шиллеровским», по крайней мере, именно так я определил его с первого взгляда. Непомерно много бархата и пуговиц. Цвет довольно красивый — серебристо-серый, но очень уж мешковатое. Затем — лицо. Первое, что пришло мне в голову, когда я его увидел, — лисица-оборотень, не успевшая превратиться в Шуберта. До крайности выпуклый лоб, маленькие очки в железной оправе, сильно вьющиеся волосы, неопрятная щетина на щеках. Кожа матовая, отдающая грязноватой голубизной соловьиных перьев. Впрочем, может быть, я и преувеличиваю. Скрестив ноги, мужчина сидел посередине скамьи, застланной красным ковром, и церемонно потягивал сладкое сакэ из чашки для зеленого чая. Но что это? Кажется, он зовет меня?
Я инстинктивно почувствовал, что чем дольше буду колебаться, тем в более дурацкое положение попаду, поэтому, изобразив на лице улыбку, смысл которой мне и самому был неясен, подошел к нему и опустился на край скамьи.
— Съел утром очень твердую сурумэ, — голос у него был сдавленный, хриплый и низкий, — и теперь ужасно болит зуб, коренной, справа. Нет ничего более отупляющего, чем зубная боль. Единственное, что может помочь, — аспирин, побольше аспирина… Это я вас позвал? Прошу прощения. У меня… бывает… — И, разглядывая меня, он сказал, улыбаясь уголками рта, — вечно всех путаю. Слеп. Да нет, не думайте, я не сумасшедший, только притворяюсь. Такая уж у меня дурная привычка. Нравится удивлять своей чудаковатостью, особенно незнакомых. Есть такое выражение: «Вырыть яму самому себе». Очень старомодное. Каково, а? Я болен… Ты с филологического факультета? В этом году кончаешь?
— Нет, — ответил я, — в следующем. Один раз оставался на второй год.
— Ха, занимаешься, значит, искусствами, — серьезно сказал он и спокойно глотнул сакэ. — А я вот уже лет восемь учусь здесь в музыкальной школе. А закончить никак не могу. Ни разу не был на этих, как они называются, экзаменах. Один проверяет способности другого… По-моему, это не так уж просто, да и не очень вежливо. Ты как считаешь?
— Да, вы правы.
— Впрочем, это я так, на самом деле просто голова плохо работает. Я частенько сижу здесь, смотрю на людей, а они все идут и идут мимо. Сначала это было невыносимо. Ведь столько их проходит, и никто меня не знает, никто не обращает на меня внимания. При одной только мысли об этом… Нет, можешь не поддакивать. Я же просто подделываюсь под твое настроение. Сам-то я отношусь к этому спокойно. Мне даже нравится. Словно чистые воды журчат у изголовья. И это не смирение. Это царственная радость.
Выпив сакэ, он протянул мне пустую чашку.
— Видишь надпись: «Белая лошадь строптива»? Впрочем, хватит. Держи, дарю ее тебе. Купил за большие деньги в антикварном магазине в Асакуса и храню в этом кафе. Никому, кроме меня, пить из нее не разрешается. Мне нравится твое лицо. У тебя хорошие глаза. Если я умру, ты будешь пользоваться этой чашкой. А умру я скоро, может быть, даже завтра.
Потом мы часто встречались в этом кафе. Баба так и не умер. И не только не умер, а даже заметно растолстел. Бледные щеки его вздулись, словно персики. Он говорил, что это из-за сакэ, и тихо добавлял: «Очень опасно так толстеть».
Постепенно мы подружились. Почему я не бежал от такого человека, а, наоборот, стал с ним близок? Может быть, потому, что верил в его гениальность?
В конце прошлой осени в Японию приезжал скрипач-виртуоз Йозеф Сигетти, родом из Будапешта, дал три концерта в зале Хибия и все три раза был холодно встречен публикой. Этот самонадеянный упрямец, этот сорокалетний гений пришел в ярость и написал статью в столичную газету «Асахи», где бранил японцев, утверждая, что их уши сродни ослиным. Но вот что интересно: после каждого выпада в адрес японской публики в скобках, подобно рефрену стиха, стояло: «За исключением одного молодого человека». Говорят, в музыкальных кругах долго спорили о том, кто этот «молодой человек». Оказывается, им был Баба. Он встречался с Сигетти и разговаривал с ним. Ночью, после того как в зале Хибия провалом закончилось третье выступление, Баба зашел в известный пивной бар на Гинд-зе и в тени растущего в кадке дерева заметил большую лысую голову Сигетти. Ни минуты не раздумывая, без всяких церемонии он подошел и сел за столик рядом с тем, за которым, прихлебывая пиво, с нарочито спокойным видом и вымученной улыбкой сидел, обиженный, всемирно известный виртуоз. В ту ночь Баба и Сигетти разговорились и вдвоем обошли все самые популярные кафе с первого по восьмой квартал Гиндзы. По счету платил Сигетти. Пил он много, но держался превосходно. На его шее, как и во время концертов, красовалась аккуратная черная бабочка, и он ни разу не тронул пальцем официантки. Выяснилось, что в искусстве он ценит прежде всего интеллектуальность, а его любимые писатели — Андре Жид и Томас Манн. При этом он все время грыз ноготь на безымянном пальце правой руки. (Имя Жид Сигетти произносил как «Тит».) Когда совсем рассвело, они, не глядя друг другу в глаза, обменялись бессильным рукопожатием во дворе отеля «Тэй-коку», около прудика с лотосами и расстались. В тот же день Сигетти сел в Иокогаме на пароход «Эмпресс оф Канада» и отправился в Америку, а на следующий день в «Асахи» появилась статья с вышеупомянутым рефреном.
Однако у меня вся эта история, хвастливо рассказанная Баба, вызывала немалые сомнения. Да и говорил он как-то неуверенно, то и дело моргая, а к концу рассказа пришел в крайне дурное расположение духа. Да и не верилось, чтобы Баба мог владеть языком настолько хорошо, чтобы с вечера и до самого утра занимать разговорами иностранца. Стоит раз в чем-то усомниться, и подозрениям не будет конца, но ведь я и в самом деле не знал, каковы его музыкальные взгляды, насколько велико его мастерство скрипача, что он представляет собой как композитор. Правда, иногда Баба приходил в кафе, держа в левой руке сверкающий черным блеском футляр для скрипки, но футляр всегда был пуст. По его словам, футляр был символом современности, за внешним блеском которой скрывалась холодная пустота, но у меня всегда возникало странное подозрение: а держал ли он скрипку в руках хоть раз? Словом, привлекали меня вовсе не его дарования, а что-то совсем другое. Но что?
Иногда мне казалось, что, поскольку я и сам ближе к сердцу принимал футляр, чем скрипку, решающую роль в нашем сближении сыграла не духовная близость, а мое восхищение его экстравагантностью. Он появлялся все время в разных нарядах: пиджаки различных покроев, студенческая форма, рабочий комбинезон… Иногда он вгонял меня в краску и приводил в замешательство, появляясь в костюме, подпоясанном широким цветным поясом, и в белых таби. Сам он невозмутимо объяснял эту частую смену одежды тем, что ему не хочется навязывать людям какое-то определенное представление о себе. Да, забыл сказать, жил он в пригороде Токио, Митака, но дни проводил в городе. Отец его, кажется, был помещиком и даже довольно богатым, что и давало Баба возможность все время менять костюмы — они были всего лишь атрибутом обеспеченной жизни помещичьего сына. Нет, вряд ли меня привлекала его чудаковатость. Может быть, деньги? Не очень приятно об этом говорить, но, когда мы проводили время вместе, он упорно не разрешал мне платить. Между дружбой и деньгами, очевидно, существует какая-то зависимость, и, конечно же, его обеспеченность не могла не привлекать меня. Но, скорее всего, таково было наше предопределение: ему стать господином, а мне — вассалом, покорно выполняющим любую прихоть повелителя.
Впрочем, я несколько отвлекся. Короче говоря, в то время я был совершенно безволен и, бездумно и бессознательно всюду следуя за Баба, уподоблялся экскрементам золотой рыбки. Но вот — Восемьдесят восьмая ночь… [36]
Меня всегда поражало в Баба его изумительно острое чувство календаря. «Сегодня День кончины Будды», — говорил он и приходил в полное уныние. В другой раз ворчливо бормотал: «Сегодня Праздник мальчиков», — или вдруг заявлял: «Сегодня День мрака». Я даже не всегда понимал, о чем идет речь.
36
Первым день 5-го месяца по лунному календарю, день уборки чая.