Избранные произведения. Том 2
Шрифт:
— Тут сказку сказывают, а он с сундучком!
Ослабов приткнулся к чьей-то спине и стал слушать.
Тот же распевный голос продолжал:
— И надумал мужик на третью весну, что не будет он больше землю пахать да хлеб сеять. Просолились, говорит, кости во мне от пота, исходил, говорит, за плугом путь длинней Владимирки, ободрал я, говорит, рощу лип на лапти. Не хочу, говорит, больше маяться. Попрощался он с плугом за ручку, с бороной — за ножку, пустил сивого мерина в поле, надел чистую рубаху, закрутил цигарку, сел на завалинке, курит да с жаворонком разговаривает. Пришло время хлебу спеть, а на поле бурьян да трын-трава. Пришло время хлеб собирать, а мужик с ежиком забавляется: какой ты, говорит, колючий, вот бы и мне таким быть! Пришла пора барину пироги из новой муки печь, — кухарка его в слезы: нет муки ни горсточки. Осерчал барин, почему такое муки нет, к мужику кинулся. Ты, говорит, сукин сын, такой-сякой, почему хлеба не насеял, муки не смолол?
Поблагодарил мужик черта — и назад. Черт ему на дорогу пупочков собачьих дал, — он, как вышел из ада, тут же их и выбросил, потому вкус у них для мужика неподходящий. Пришел на землю и говорит попу: ничего в аду страшного нет, живут люди получше нашего, не буду я работать на барина. Плюнул петелькой и сел на завалинке опять с жаворонком разговаривать. А у барина животы подвело. Не то, чтобы пирога, — краюхи черного хлеба нет, одни ананасы. Пошел барин к царю, так и так, говорит, мужик хлеба сеять больше не хочет, ада не боится. Ладно, говорит царь, покажу я ему штуку получше ада, небось испугается, за ум возьмется. И затеял царь войну, и погнал народ под немца и под турка, и уговор такой с турками и немцами сделал, что не даст он солдатам своим ни ружей, ни патронов, пусть целят палками, а стреляют из своего заду. Пошел мужик на войну, сначала страшно было, а потом привык: ничего особенного, палкой целит, задом палит. Ишь, в вагоне-то нашем дух какой! Должно быть, он тут где-нибудь в уголке сидит, уши навострил, меня слушает. Да слушать ему больше нечего, потому сказке конец.
Хохот пошел по вагону, потом говор, потом шепот, потом храп. Укачало и Ослабова. Он задремал, а когда очнулся, уже светало. Красные, распаренные от духоты, кругом спали солдаты. Руки, ноги, головы с частоколом белых зубов раскинулись в самых разнообразных позах. Воздух был густой от запаха пота, чесноку и махорки.
«Вот оно, пушечное мясо! — подумал Ослабов и память добавила: — Запроданное Англии. И это здоровое тело будут рвать и кромсать пули. За что? За кого?»
Невыносимо острая жалость охватила Ослабова. Он пристально вглядывался в солдатские лица: у одних — тревожно-хмурые, у других — детски безмятежные, и вдруг увидел под головой одного солдата свой сундучок. Это был молодой безусый парнишка, и Ослабов оттого, что он спал на его сундучке, почувствовал к нему особенную нежность. И умилился сам на себя, что он так сильно любит народ, что он, Ослабов, так хорошо сделал, поехав на войну перевязывать и лечить этих солдат. На мгновение вспыхнувший в нем протест против войны тонул и расползался в размазне умиления и самолюбования. Упиваясь своими хорошими чувствами, Ослабов загляделся в окно. Поезд мчался в живописном ущелье. Красные скалы подымались из перламутрово-синей мглы, звезды быстро гасли в зеленом небе, и вдруг высунулся из-за скал острый, ярко-алый край уже озаренной солнцем снежной вершины.
Там, за горами, была уже Персия.
V. Настоящие керманшахские!
Генерал Филимон Васильевич Буроклыков, кавалер Георгия, полученного в японской войне за случайную удачную вылазку, совпавшую с заменой Линевичем Куропаткина и раздутую в крупный успех нового главного командования, сидел на пахнувшем смолой, недавно пристроенном к глинобитному одноэтажному дому балконе, за чайным столом, покрытым вышитой скатертью, заставленным сластями, и предвкушал длительное чаепитие, посматривая на супругу свою, Валентину Никоновну, розовую пышную даму в кружевном чепце, заварившую чай в большом цветистом чайнике, когда в его генеральские руки был подан секретный пакет с приказом верховного главнокомандующего о немедленном и непременно победоносном наступлении из сих мирных болот на далекое Банэ, в помощь наступлению генерала Арбатова.
— Черт те что! — воскликнул, недоуменно оглядываясь, генерал.
Ярко начищенный самовар раздувал пары, желто-красный чай благоухал в стакане двойным ароматом — своим и размякшего в нем сушеного лимончика; персики, набитые толчеными и замешанными на меду орехами, так и тянулись в рот; кругом на раскидистых стволах столетних миндалей рассыпчатым снегом висели хлопья цветов, струивших нежнейший запах; роскошнейший петух то и дело наскакивал на жирных кур; с успехом откормившая себе окорока свинья хрюкала под балконом; вьющиеся розы свисали прямо на розовый затылок генерала; неиздалека неслась привычная в предвечерний, час чаепития и любимая генералом солдатская песня: «Ах, да что ж это тебя, это, я в кусты да не затащил!» Валентина Никоновна была явно в наичудеснейшем настроении. И сам генерал, в свеженьком кителе, с неприкрученными еще пуговицами, чисто выбритый, за исключением белоснежных коротких усов, эспаньолки и нависочников, никак не вышибался из всей этой идиллии.
Вся эта идиллия на небольшом, хорошо огороженном участке, занятом генералом, никак не говорила о том, что здесь фронт, что здесь война. Это была дачка, уютнейшая генеральская дачка, где можно было жить с женой, разводить свиней, птицу и до седьмого пота ублаготворяться чаем со сластями. Генерал так привык к этой идиллии, что нарушение ее возмутило его.
— Черт те что! А? Что выдумали? Который месяц мирно сидим, обжились, никто нас не трогает, и вдруг — вот те на! Из-за того, что этот карьерист Арбатов со своим экспедиционным корпусом лезет к черту на рога, и нам тоже срываться с места! А?
— А? — поперхнулась горячим чаем Валентина Никоновна и чуть не выронила из пухлых пальцев блюдце.
— Наступление? — продолжал сам себе генерал. — Банэ… Банэ… Банэ… Ведь это же за перевалом! Там снег! И с чем наступать? И как держать связь? А сколько у меня пулеметов? Его высочество изволили забыть? — вдруг закричал он на жену. Выскочил из-за стола. Попробовал застегнуться, но, увидев, что нет пуговиц, рванул борта и запахнул концы кителя на сильно выступавшем брюшке, шагая по балкону. — Вся дивизия распылена: рота в Дильмане, полурота в Гейдерабаде, посты в Караверане и Эрмене-Булаге, а дальше что? Ишачий помет? Верблюжье дерьмо с маслом? А где штаны для солдат? Они у меня в ватниках ходят! Как гуси в пуху! Вата наружу лезет! Я спрашиваю его высочество, где штаны? — Он все больше наступал на мирно пившую чай пышногубую Валентину Никоновну.
— Не волнуйся, Филимон! Там снег! Ватники как раз пригодятся! — сказала она, когда он сделал передышку. — Помни, что у тебя печень. Ты знаешь, что я перед образом грузинской Божьей матери на коленях поклялась не покидать тебя в опасности, и ты видишь, я свою клятву исполняю.
Она повела пухлыми руками вокруг себя, показывая на миндали, розы, петуха, свинью, спокойно выставившую морду из-под балкона.
— И до конца ее исполню. Я с тобой пойду и дальше. Смерть так смерть.
И она, смачно откусив кусочек персика, погрузила свои губки в горячий чай.
— Вот только свинью резать скоро, окорока солить, — добавила она, увидев свинячью морду.
— Привинти пуговицы, mon amie! — сказал генерал, несколько спокойнее.
— А чаю ты не хочешь больше?
Разве дадут тут чаю напиться! Ну налей еще. — Он сел на свое место.
— А наступление не на Керманшах? — робко спросила Валентина Никоновна.
У нее была ненасытная жадность, вполне, впрочем, разделявшаяся и Филимоном Васильевичем, к керманшахским коврам. Их было уже много, настоящих керманшахских, упаковано и сложено в задних комнатах. Генеральша часто приказывала развязывать их, чтобы полюбоваться игрой их узорчатых красок и прикинуть мысленно, как она их будет развешивать в своей тифлисской столовой. Хотя столовая была большая и ее всю можно было обвешать уже имеющимися коврами, но генеральше хотелось иметь их еще и еще. Здесь в Шерифхане достать уже ничего нельзя было. Наступление подавало надежду на новые ковровые трофеи.
— Мы в Урмии, на Урмийском озере, вот оно, за миндалями! — рассердился генерал. — Сколько раз я тебе говорил! Хоть бы на карту посмотрела! Керманшах! Вот он где, Керманшах! — Он ткнул в розы, себе за спину, пальцем с кольцом. — А мы пойдем вон туда! — он махнул рукой на озеро, — через Курдистан! На Караверан! На Саккиз! И черт те знает еще куда. А ты — Керманшах! В Керманшахе — генерал Арбатов. А я в Урмии.
— Не сердись, — кокетливо сказала Валентина Никоновна. — Раз тебе придется брать столько городов, — это все равно что Керманшах. Ведь в каждом не занятом еще нами городе есть ковры. Ты понимаешь, про что я думаю? Про настоящие керманшахские ковры! Там, куда мы наступаем, не были еще эти воры — генерал Воропанов, генерал Кляппинг?