Избранные произведения. Том 2
Шрифт:
— Объявить? Идти назад? — закричал Арменак. — Я объявлю.
Пахчан едва успел выбежать за ним из палатки.
Вскочив на коня, без шапки, Арменак мчался к подъему дороги. Пахчан вскочил на гунтера и помчался за ним.
— Объявить!.. Объявить!.. — тяжело дыша, повторял Арменак, когда Пахчан нагнал его.
— Но ведь народ внизу. Там, наверху, никого нет, — уговаривал его Пахчан.
— А я объявлю никому!
Когда они поднялись наверх, Арменак пришпорил лошадь и дико помчался по дороге. Пахчан за ним. Гунтер капризничал и останавливался, но письмо Шамирам заставляло Пахчана не жалеть ударов нагайки.
Дорога шла по краю крутого обрыва.
Бессвязные крики, прерываемые хохотом, неслись в лицо Пахчану.
Внезапно крики и хохот грохнули вниз, и все смолкло. Гунтер остановился над обрывом, отказываясь идти дальше.
— Сорвался! — Пахчан слез с лошади, зацепил узду за камень, сел.
«Что можно сделать ночью?»
Пахчан несколько минут просидел, напряженно вслушиваясь.
Ночная тишина властно топила летящий из Сувала на шум располагающегося на ночлег народа.
Ни шороха, ни шелеста, ни стона снизу.
«Погиб, — решил Пахчан. — А письмо?»
Раздираемый этими мыслями, утомленный дорогой, он забылся. Было уже светло, когда он открыл глаза.
Мгновенно все вспомнив, он заглянул вниз.
Сажени на три вниз, на выступе отвесной скалы лежал Арменак. Коня не было видно — дальше была бездна.
Отойдя вбок, Пахчан спустился к трупу.
Голова Арменака, с широко раскрытым ртом и не боящимися лучей солнца глазами, лежала в луже крови.
Пахчан снял с него маузер. Из кармана выпала табакерка.
Пахчан схватил ее. На крышке был выгравирован силуэт Сипана. Пахчан раскрыл табакерку, обсыпанная табаком, там лежала записка:
«Брат мой милый. Я жива. Я у Саркиса в Пир-Карибе. Приезжай скорей. Боюсь. Твоя Шамирам».
Дом Саркиса
Вагаршак стоял на крыше дома, единственного дома, уцелевшего в небольшом селении на северной окраине Вана. Оно ютилось на склонах гор, обращенных к югу, здесь отлично зрел желтый, сладкий виноград, и у всех жителей были сады. Глубокий овраг отделял его от тех кварталов Вана, где в апреле 1915 года последняя горсть повстанцев защищалась от уже разгромивших город курдских шаек и турецких регулярных войск квартальной экспедиции. Сюда, в это селение, отступили остатки повстанцев, и Вагаршак в их числе, когда глинобитные стены их убежища, в которых пули завязали, все-таки были насквозь изрешечены. Преследуя повстанцев, войска сожгли селение. Уцелел только стоявший на отлете дом старого Саркиса. Осенью того же пятнадцатого года Саркис вернулся на свое пепелище, собрал виноград, вымочил его в уксусе и подвесил под потолок. На зиму заботливо укрыл лозы соломой и сейчас дожидался хорошего урожая. Хлеба не было. Кроме винограда, был только тарех — высушенная в соли селедка. Но Саркис считал себя счастливым: сам жив, дом цел, с голоду не умрет. Оттого, что выпало ему на долю такое счастье — остаться живым, старинное чувство гостеприимства, свойственное всем ванским крестьянам, развилось у него с особенной силой, и когда к его дому подъехал фургон Вагаршака, он встретил гостей с поклонами и приветствиями, помог Вагаршаку перенести Анаид в дом, сам выпряг вола и захлопотал по хозяйству. Он редко видел людей и перед каждым новым человеком, которого встречал, испытывал острое чувство стеснения, почти стыда, за то, что он остался жив, когда сотни тысяч людей погибли, и старался искупить свою «вину» лаской. Разбитая дорогой, Анаид уснула. Вагаршак для того и сделал остановку, чтобы дать ей отдохнуть.
Вагаршак поднялся на крышу. Глаз не хватало, чтобы охватить все сразу. Слез не хватило бы, чтобы выплакать горе, зажавшее горло.
Прямо у ног его змеилась черная щель оврага, но на том берегу оврага, на месте того квартала, где защищались повстанцы, нельзя было найти признаков человеческой жизни: серо-розовые остатки домов слились с серо-розовыми горами, с которых брали глину для их постройки. Были горы, пришли люди — построили, пришли люди — разрушили. Ветер и дождь смели и смыли мусор разрушения, остались только горы. Только по узенькой перекладине полуразрушенного мостика можно было догадаться, что здесь жили люди.
У Вагаршака заныла рана в плече, которую он получил, защищая жизнь на том месте, где теперь ничего не было, и он, подняв глаза, впился в белоснежный конус Сипана, подымавшийся прямо с густо-синей осенней глади озера. Жгучее бывает солнце в Ване в летние дни, но никакому солнцу никогда не расплавить вечной белизны Сипана. Таким же он был тысячелетия тому назад, когда смотрели на него урартийцы, предки армян, таким же он был, когда Семирамида строила свои сады, таким же он был, когда в этих цветущих долинах рос армянский народ, таким же он остался, когда народ этот был изгнан отсюда в месопотамский плен за то, что поднял восстание, и для того, чтобы погибнуть в пути под раскаленными бичами солнца, под горячими не только от солнца, но и от армянской крови прикладами аскеров.
Сипан, Сипан, ты все видел! Что же ты молчишь, Сипан?
К югу от Сипана, над той же густо-синей гладью озера, тревожно насупились буро-рыжие гребни Варага.
Вараг!
На груди твоей, в древней расщелине, приютился Варагский монастырь. Если напрячь глаза, можно увидеть даже отсюда его остроугольные главы. Главы и стены целы. Но библиотека? Вагаршак знает, что только стены целы, но пусты стены, и горьким эхом отдается в узких голосниках голос путника, если какой-нибудь путник забредет теперь туда. Еще можно на дворе, из груды щебня и пепла вытащить обгорелый клок пергамента. Но все, что копили веками мудрецы, все рукописи и книги — все погибло. И колокол замолк, и тропинка заросла, по которой еще две осени назад поднимались в праздник принаряженные жители Вана.
Недвижимо синее озеро, как будто напоила его покоем не осень, а тяжесть людей, живыми брошенных в его волны.
Напротив Сипана, с этого берега, острой и узкой грядой вонзается в воздух святилище Вана, Ванская скала. Как загорелый пальчик маленькой девочки, поднимается в небо с ее середины минарет. Он был построен поздно, несколько сот лет тому назад, когда от урартийцев остались только выбитые на отвесной скале клинописные надписи. Его построили жители турецкого поселка, лежащего внизу, по ту сторону Ванской скалы. Над этим поселком, на скале, небольшие уступы, по которым только босой ногой смельчака можно пройти, напоминают о висячих садах Семирамиды. Давно погибли сады, и только в песнях о них поют.
И Вагаршак гонит из своей памяти обрывок песни, проскользнувшей в мыслях, и переводит глаза на огромное пространство между Ванской скалой и оврагом, который лежит у его ног.
Там странными пятнами живой зелени высоких тополей, таких высоких, что даже пожар их не осилил, испещрена суматоха развалин.
Там был город.
Там было несколько городов, примыкавших друг к другу садами.
Там было то, что называлось Ваном.
Вагаршак отсюда, с гор и крыши, в этих пепельно-рыжих, непохожих на человеческое, городское жилье пятнах, угадывает контуры обугленных зданий и мелкую, как дрожь в спине человека, рябь оконных впадин. Там, вот где-то там, был дом и за домом сад, в котором он в последний раз видел Шамирам.
И чтоб погасить острую боль воспоминаний, Вагаршак быстро переводит взор от города и озера, скользнув по седой вершине Сипана вправо от себя — от маленькой личной боли к великой боли народной.
Там, направо, людской поток, из которого он только что вышел, чтобы отдохнуть в доме Саркиса.
Там, направо, желтые обнаженные горы. Солнце не может так выжечь, ветер не может так выбелить, дожди не могут так обтесать, как выжгли, выбелили и обтесали эти горы бессчетные ноги уходящего из Вана и опять в него возвращающегося, и опять уходящего, и опять возвращающегося армянского народа.