Избранные произведения. Том 2
Шрифт:
Строгая, выдержанная в тёмных тонах обстановка просторного директорского кабинета, казалось, ещё сильнее подчёркивала мрачность Муртазина. По стенам – панели из чёрного дуба. Директорское кресло с высокой спинкой и массивный стол с ножками, похожими на пузатые самовары, тоже были из чёрного резного дуба. Книжные шкафы, сейф, кресла, шторы на окнах – всё было чёрно-коричневых тонов. Телефонные аппараты и коммутатор поблёскивали чёрным лаком. Только узкий, длинный стол, приставленный к директорскому столу, был покрыт зелёным сукном да в углу стоял фикус с плоскими зелёными листьями.
Итак, он в Казани, сидит в директорском кресле. Муртазин задумался. В памяти его всплывали давно забытые, потускневшие
На протяжении двадцати пяти лет ни разу не перечитывал он эти строки, и всё же поразительно! – не забылось то, что запало в душу с детства.
Вспомнилось, как его, простого деревенского парня, привёл на этот самый завод Матвей Яковлевич Погорельцев, как стоял он, Хасан, на пороге цеха, пугливо озираясь, оглушённый, поражённый. С тех пор прошли долгие двадцать пять лет. Рабфак. Вуз. Работа на уральских заводах-гигантах первых пятилеток – просто инженером, главным инженером и, наконец, директором. Работа в главке. Ему были доверены миллионные государственные средства, под его началом трудились десятки тысяч рабочих, создававших первоклассные станки и машины, строивших целые города. Слава о нём гремела по всей стране.
Всё это уж позади. А сегодня начинается новый круг его жизненного пути. Правда, годы уже не те, но Муртазину хотелось до боли в сердце блеснуть по-прежнему, по-молодому. Он чувствовал в себе такой поток скрытой силы, что, казалось, дай он свободный выход этой силе, она горы перевернёт. А вот, говорят, что даже льву выше своей головы не прыгнуть. «Ну что ж, на то он лев, а не человек. А человеку положено быть выше себя».
И вдруг, без всякой связи с предыдущим, он вспомнил седого старика, с которым разговаривал на улице из машины. И глаза его расширились. «Да ведь то был Матвей Яковлевич Погорельцев», – осенило его. Тот самый Погорельцев, который беспомощным пареньком привёл его на завод и первый обучил «машинному делу». Как же он не узнал старика?!
Муртазин тогда о чём-то задумался. Кажется, он размышлял над тем, что сказали ему в ЦК. Он и сам не знал, когда и как появилась у него эта нехорошая привычка – разговаривая с людьми, думать совсем о другом.
«Обидел старика. Ясно, обидел! – думал он с болью. – Небось, давно уже на пенсии, не работает. Может, нарочно и на улицу-то вышел, чтобы встретиться со мной… Со своим Хасаном. А я… Хорош, нечего сказать… Надо обязательно зайти к ним… Обязательно…»
Правда, он не выбрал ещё времени зайти даже к Уразметовым. Но это гораздо меньше волновало его. Он с самого начала решил держаться с ними на некоторой дистанции, чтобы никто не мог обвинить его в семейственности. Он знал свой тяжёлый характер, знал, что вокруг него будет много недовольных и обиженных, и заранее хотел обезопасить себя с этой стороны.
Зазвонил телефон. Муртазин взял трубку и сразу узнал голос директора Зеленодольского завода Чагана, с которым не раз прежде встречался в главке.
Чаган расспрашивал, как он доехал, как устроился, как «крутится-вертится» на новом месте «работка». Муртазин отвечал односложно, нехотя. Он ещё помнил случайно подслушанный им в коридоре главка разговор этого самого Чагана
Перед отъездом из Москвы Муртазина вызвали в ЦК.
Там ему прямо в глаза сказали, что у него появились замашки вельможи, что он оторвался от жизни. И предложили поработать директором завода.
Когда он в глубоком раздумье шёл оттуда, ему, точно назло, повстречался Чаган. Этому тучному весёлому коротышке уже всё было известно, а он как ни в чём не бывало широким жестом подал Муртазину руку и сказал:
– Значит, крутится-вертится шар голубой?.. И вы, Хасан Шакирович, едете на настоящую работу. А то, небось, засиделись в кабинете? Теперь, значит, будем соседями. И, надеюсь, добрыми. Татары говорят: «Аллаха уважай, но и соседа не меньше». Я тоже кое-что делаю для вашего «Казмаша». Думаю, на второй же день начнёте мне звонить, телефонисток мучить. – Но, увидев, что Муртазин мрачнеет, быстро переменил разговор. – Когда едете? Завтра? Вот и прекрасно. Я тоже завтра. Значит, вместе. Каким поездом?
Но Муртазину ехать с ним не захотелось. «Будет теперь при каждой встрече трунить надо мной».
Разговор с Чаганом вдруг прервали, и в этот момент вошёл Гаязов. Муртазин положил трубку и протянул секретарю парторганизации руку. Минуту они молча измеряли друг друга взглядом. Гаязов опустился в глубокое кожаное кресло.
– Вы знаете Чагана? – спросил Муртазин.
– Семёна Ивановича у нас все знают, – усмехнулся Гаязов. – Он делает для нашего завода натяжные станции и… собирается отобрать у нас переходящее знамя.
– Ну, это ещё как сказать!.. – недовольно проворчал Муртазин.
Оттолкнув кресло, он резко встал, снял с бронзовых настольных часов колпак и, сверив их со своими, перевёл стрелки на две минуты вперёд. Затем поставил колпак на место и, подстелив предварительно старую газету, взобрался на стул, чтобы подвести стенные часы. Крепкий дубовый стул заскрипел под ним.
Подвинув стрелку, Муртазин, одёргивая рукава, покосился на Гаязова. Секретарь парткома, положив ногу на ногу, всё так же полулежал в кресле, но выпуклые глаза его смеялись. Он уже успел по своим, сегодня только сверенным по радио часам определить, что стенные отставали на целых три минуты.
Муртазин, поглядывая на все трое часов, сказал тоном человека, довольного сделанным:
– Не переношу, когда часы или люди, наподобие норовистой лошади, то отстают, то вперёд забегают.
Что-то в Гаязове раздражало Муртазина. Это ощущение не оставляло его и сейчас. Он изучал Гаязова, как художники изучают картину, – то издали наблюдал его, то вблизи. Но никак не мог уяснить себе, что же именно раздражает его в этом человеке. Но вот солнечные лучи ударили прямо в лицо Гаязову, и Муртазин понял: его улыбка, оказывается! В этой улыбке Муртазину читались и чрезмерная, на его взгляд, уверенность в себе, и повышенное чувство собственного достоинства, и – что больше всего не нравилось Муртазину – нежелание жить в подчинении.