Избранные сочинения
Шрифт:
XLII. В Сиракузы стекаются родители и близкие несчастных, потрясенные вестью о неожиданном горе. Они видят своих детей закованными, головой своей платящими за алчность претора. Они толпятся, заступаются, взывают к совести твоей, которой у тебя не было и нет.
Вот приходит Дексон из Тиндариды, знатный человек, твой бывший гостеприимец: в его доме ты бывал, его называл своим другом. Он — отец одного из твоих пленников; на глазах твоих он потерял от горя все свое достоинство; неужели же ни слезы его, ни старость, ни узы гостеприимства не всколыхнули в твоем преступном сердце хоть какого-то человеколюбия? (109) Но что значат узы гостеприимства для лютого чудовища? Не он ли когда-то, будучи гостем Стения из Ферм, сам ограбил и обчистил дом гостеприимца, а затем заочно обвинил и без суда осудил его? И ему-то помнить о священном долге гостеприимства?! Кто ты: жестокий человек или лютое чудовище? Тебя не тронули слезы отца в испуге о невинном сыне; но ведь и ты оставил дома отца, и ты взял с собою сына, — так неужели же ни далекий отец, ни стоящий рядом сын
Вот с другой стороны стоит другой отец, Евбулид из Гербиты, человек знатный и известный на родине. Защищая своего сына, он задел Клеомена — его тотчас чуть не раздели для бичевания. Что же тогда можно говорить в свою защиту? — «Клеомена не называть!» — Но как же без этого? — «Назовешь — умрешь!» (Кроме смерти у претора нет других угроз.) — Но ведь гребцов-то на судне не было! — «Ты что, претора обвиняешь? Свернуть ему шею!» — Но если нельзя упоминать ни претора, ни его пособника, когда вся суть дела в них двоих, — что же тогда делать?
XLIII. (111) Вот защищается Гераклий из Сегесты, знатнейший у себя на родине человек. Выслушайте об этом, судьи, того требует ваше человеколюбие! Речь идет о великих бедах и обидах наших союзников. Этот Гераклий тут и вовсе был ни при чем: из-за тяжелой болезни глаз он не участвовал в плаванье и по приказу законного начальника оставался в отпуске в Сиракузах. Уж его-то не касалось обвинение, будто он сдал флот, трусливо бежал, покинул строй. Значит, если уж нужно было его наказывать, то еще тогда, когда флот в Сиракузах снаряжался в плавание! Все равно его судили наравне с другими за преступление, которого он и не мог совершить, даже не будь оно вымышлено.
(112) Был среди навархов некий Фурий из Гераклеи (иногда и сицилийцы носят латинские имена), — человек этот и при жизни был известен не только на родине, а уж после смерти имя его прогремело по всей Сицилии.
В нем достало мужества не только на то, чтобы в глаза обличить Верреса (здесь бояться было нечего, все равно его ждала казнь), но даже на пороге смерти, рядом с матерью, день и ночь рыдавшей в тюрьме его, он нашел в себе силы писать защитительную речь, — и нет теперь в Сицилии ни одного человека, который бы эту речь не держал, не читал, не познавал по ней всю меру твоей преступной жестокости. Здесь он точно говорит, сколько моряков получил он от своей общины, скольких и за сколько уволил, сколько осталось; то же самое сообщает он и о других кораблях. За такие пред тобою речи его били розгами по глазам. Но на пороге смерти ему не страшна была телесная боль; он кричал (и это им записано): «Позор и преступление, что поцелуи бесстыднейшей бабы во спасенье Клеомена стоили для Верреса дороже, чем слезы матери, молившей за сына!» (113) И еще сказал он перед смертью вещие слова едва ли не о вас, судьи, если только римский народ в вас не ошибся: «Не сможет Веррес, убивая свидетеля, истребить правосудие: для мудрых судей свидетельство из преисподней будет много весомей, чем из моих уст на суде: ведь, живой, я обличал бы только алчность, а ныне — погибший такою смертью — и преступность, и наглость, и жестокость Верреса». И еще того прекраснее: «Когда будет вершиться над тобою суд, явятся на него не только толпы свидетелей, но и богини мести и казни, взосланные душами безвинно умерших! Мне же участь моя не страшна, потому что я уж видел пред собой секиру, руку и лицо палача Секстия, когда по приказу твоему казнили римских граждан перед римскими гражданами». (114) Короче, судьи, лишь во время казни, достойной самого жалкого раба, Фурий полностью воспользовался свободой римского союзника.
XLIV. Всех навархов приговором суда Веррес обрекает на казнь. Любопытно, что к столь важному суду над столькими людьми он не допустил ни Тита Веттия, своего квестора и советника, ни достойного Публия Цервия, своего легата, — собственного легата претор первым отвел как судью! Так что лучше сказать — не суд, а шайка разбойников, то есть Верресова свита, выносила этот смертный приговор. (115) Дрогнули сицилийцы, старейшие и вернейшие союзники, неоднократно облагодетельствованные нашими предками, и немало встревожились за свою жизнь и состояние. Тяжко им было, что мудрость и мягкость нашего правления обернулись ныне жестокостью и бесчеловечностью, что разом столько людей были осуждены безвинно, что злобный претор собственную хищность покрывает подлой казнью невиновных.
Казалось бы, судьи, больше нечего добавить к этой низости, безумию, жестокости. И вправду нечего. Если бы и взялся кто-нибудь тягаться с Верресом в бесчестности, Веррес всякого опередил бы легко и намного. (116) Но ему пришлось тягаться с самим собой, и поэтому он каждым новым преступленьем затмевал все прежние.
Я уже говорил, что Клеомен попросил не трогать центурипского Фалакра, потому что плыл у него на квадриреме. Молодой наварх, однако, опасался, что его не минует участь остальных невинно осужденных. Вот к Фалакру приходит Тимархид и предупреждает, что топор палача ему не грозит, а вот розгами засечь его могут. И вы сами слышали от Фалакра, что ему пришлось отсчитать Тимархиду денег. (117) Но ведь все это еще пустяки! Корабельщик, знатнейший человек в своем городе, откупился от смерти под розгами: дело житейское! А другой от приговора отделался взяткою: тоже не новость! Не в таких пошлых проступках ждет обвинений Верресу римский народ: он жаждет новых, вожделеет неслыханных! Люди знают: не над сицилийским претором вершится здесь суд, а над нечестивым тираном.
XLV. Осужденных заключают в тюрьму. Их ждет казнь; а для их несчастных родителей она уже наступила. Им запрещают приходить к сыновьям, запрещают приносить пищу и одежду. (118) Эти отцы, которые перед вами, лежали у порога тюрьмы, эти несчастные матери ночевали у входа, лишенные права в последний раз увидеть родных детей. А они ведь умоляли лишь о том, чтобы из уст в уста принять последний вздох сыновей! Являлся тюремщик, преторский палач, смерть и ужас для союзников и римских граждан, ликтор Секстий. Из каждого стона и трепета умел он извлекать прибыль: «Столько-то за вход, столько-то за пронос одежды и пищи». Все платили. «А сколько дашь за то, чтоб я твоему сыну снес голову одним взмахом, чтоб не мучил, не рубил еще и еще, чтобы умер он, не чувствуя боли?» Даже это стоило денег. (119) О, великая и непереносимая скорбь! О, злая и жестокая судьба! Не жизнь детей, а скорую их смерть должны были покупать родители. Молодые люди сами договаривались с Секстием, чтоб удар его был единственным, и последняя просьба детей к родителям была о взятке ликтору за облегчение смертной их муки.
Бесчисленные и мучительные страдания придуманы были для родителей и близких. И пусть хотя бы смерть была для них концом, — но нет. Куда же дальше может завести зверство?! Найдется куда! Обезглавленные тела бросят на съедение зверям — и если это больно для родителей, то пусть заплатят и за право похоронить детей. (120) Вы уж слышали, как Онас из Сегесты, благородный человек, рассказывал, что он сам отсчитал Тимархиду деньги за погребение наварха Гераклия. Тут ты даже и не скажешь: отцов, мол, озлобляет гибель сыновей, — это говорит человек видный, знатный и вовсе не о сыне. Да и кто в Сиракузах не слышал и не знал, что сделки о погребении заключались с Тимархидом еще при жизни осужденных? Разве не открыто шли переговоры, разве не все сходились к ним родственники, разве не заживо шел торг о похоронах?
XLVI. Но вот все окончено, все решено: заключенных выводят из темницы и привязывают к столбам. (121) Поистине ты один остался тогда железным в своей бесчеловечности, одного тебя могли не тронуть их возраст, их знатность, их горе. Кто, кроме тебя, не оплакивал в их участи нависшую над всеми опасность? Взмахи секиры, всеобщий стон; и только ты радуешься и торжествуешь! Ты доволен, что уничтожены свидетели твоей алчности. Но ошибся ты, Веррес, и сильно ошибся, думая, что кровь невинных союзников смоет пятна твоих грабежей и бесчинств; безумие толкало тебя в пропасть, когда надеялся ты следы твоей алчности залечить лекарством жестокостей. И хотя свидетели твоих злодейств умерщвлены, их родственники восстали теперь за них на тебя. Даже средь навархов уцелели те, кого сама судьба, мне кажется, уберегла для этого суда, для этой мести за невинных жертв. Они здесь! (122) Вот Филарх из Галунта, отказавшийся бежать с Клеоменом, а потому настигнутый и захваченный разбойниками (его беда стала его спасением: не достанься он пиратам, он попал бы в руки худшего разбойника!), — он свидетельствует и о роспуске матросов, и о голоде, и о бегстве Клеомена. Вот Фалакр из Центурии, виднейший гражданин виднейшего города, — ни одним словом он не противоречит Филарху.
(123) Ради бессмертных богов! Что творится у вас в душе, судьи, когда вы сидите здесь и слушаете меня? Я ли обезумел и больше, чем надо, горюю о бедствиях союзников, или страшные эти муки невинных и вас пронизывают такой же болью? Когда я говорю, что наварх из Гербиты, наварх из Гераклеи погибли под секирой палача, то перед глазами моими встает вся несправедливость постигшей их беды. XLVII. Разве это не граждане тех народов, не питомцы тех полей, с которых ежегодно их трудом и стараниями собирают тучные хлеба для римского люда? Разве для того их воспитали и взрастили родители в надежде на справедливость нашего правления, чтобы ныне были они преданы безбожной свирепости и безжалостной секире Гая Верреса? (124) А когда я думаю об участи наварха из Тиндариды, наварха из Сегесты, мне приходят на память права и заслуги этих общин. Сципион когда-то их украсил вражескими доспехами, а Гай Веррес преступно отнял не только эти украшения, но и лучших в городе людей. Жители Тиндариды могли бы сказать так: «Мы принадлежим к семнадцати избранным общинам Сицилии, мы всегда в Пунических, Сицилийских войнах были верными союзниками римского народа, от нас римский народ всегда получал и военную помощь и мирную радость». Велика ль была им польза от этих преимуществ под властью Верреса? (125) Когда-то ваши корабли вел против Карфагена Сципион, а теперь полупустыми их ведет против разбойников Клеомен; с вами Сципион забирал добычу у врагов, а при Верресе вы сами стали для него — врагами, для разбойников — морской добычею. Что еще сказать? Кровное родство наше с сегестянами доказано не только книгами, не только памятью, но и подтверждено на деле их обильными услугами, — но какие плоды принесла Сегесте эта близость теперь, под властью нечестивца? Не за эти ли услуги, судьи, из объятий родины был вырван и выдан палачу Секстию благороднейший юноша? Общине, которой наши предки уступили тучные и изобильные поля, которую освободили от повинностей, этой общине ты за всю ее к нам близость, за давнюю верность, за важность не позволил даже вымолить спасенье от кровавой гибели достойнейшему гражданину.