Избранные сочинения
Шрифт:
LXX. (179) И не всякому ли ясно, даже если я смолчу: я ведь тоже неминуемо обязан довести это дело до конца. Смогу ли я молчать, Гортензий, достанет ли сил притвориться равнодушным, когда безнаказанно нанесены государству такие раны, когда обобраны провинции, замучены союзники, ограблены бессмертные боги, распяты и убиты римские граждане? Если мне доверено это дело, могу ли я сбросить с плеч столь тяжкое бремя, могу ли под ним молчать? Разве не обязан я довести это дело до конца, предать его гласности, молить римский народ о правосудии, обличать и влечь на суд всех, кто впутан в эти преступления, кто продал голос или купил суд?
(180) Иной может спросить: «Зачем тебе такое бремя, такой раздор со столькими людьми?» Клянусь Геркулесом, не по доброй это воле и не ради удовольствия. Не дана мне участь знатных отпрысков, к которым и во сне приходит милость римского народа: иной мне закон, иной мне удел в нашем отечестве. Предо мною пример Марка Катона, 85мудрого и прозорливого, — задумав привлечь к себе римский народ не знатностью, а доблестью, желая стать основателем собственного будущего рода, он не побоялся ненависти сильнейших
(183) Оттого-то, судьи, хоть и хочется мне, выполнив долг римлянина и поручение друзей моих сицилийцев, на этом подсудимом и закончить свои труды обвинителя, — тем не менее решил я твердо: если обманусь я в вас, то буду продолжать преследовать не только тех, кто сам виновен в подкупе суда, но и тех даже, кто запятнан лишь соучастием. Пусть же те, кто властью, дерзостью или коварством мыслят отвратить ваш приговор, знают, что когда они предстанут пред судом римского народа, то опять они встретятся со мной; и если они убедились, что к сегодняшнему подсудимому, доверенному мне от сицилийцев, был я и крут, и беспощаден, и бдителен, то пусть не сомневаются: пред теми, чью вражду навлек я на себя во имя блага римского народа, я буду еще суровее и непримиримее.
LXXII. (184) К тебе обращаюсь я ныне, Юпитер благой и величайший: царственный дар, достойный твоего великолепнейшего храма, достойный Капитолия — твердыни всех народов, достойный царей, поднесших и посвятивших его тебе, вырвал этот нечестивый святотатец из царских рук; твою священнейшую и прекраснейшую статую похитил он из Сиракуз! Твои, царица Юнона, два священнейших и древнейших храма, что на двух союзных нам островах, Самосе и Мелите, тот же нечестивец дочиста обобрал, захватив все дары и украшения! Тебя, Минерва, он ограбил тоже в двух твоих святейших и славнейших храмах — и в Афинах, где забрал он столько золота, и в Сиракузах, где оставил только кров и стены! (185) Вас, Латона, Аполлон, Диана, чей на Делосе стоит не храм, а, по общей вере, обитель древняя и священное жилье, он ограбил ночным своим набегом; твоего, Аполлон, изваяния лишился по его милости Хиос; а тебя, Диана, он и в Пергах ограбил, и в Сегесте велел снять и увезти статую твою, дважды освященную верой сегестинцев и победой Сципиона Африканского! Тебя, Меркурий, поставленного Сципионом сторожить и охранять молодежь в гимнасии в союзной Тиндариде, Веррес заточил в палестру в дом какого-то своего дружка! (186) Тебя, Геркулес, в Агригенте поздней ночью, с целой шайкою вооруженных рабов, этот вор пытался сдвинуть с места и унести! Ты, священнейшая Матерь Идейская, в самом чтимом и священном твоем храме в Энгии так была ограблена им, что остались только имя Сципиона да следы святотатства, победные же дары и святые украшения больше не существуют! Ваш, о Кастор и Поллукс, вершители общественных дел, высоких советов, суда и закона, ваш храм на многолюднейшей площади римского народа тоже сделал он источником бесчестнейшей наживы! Вам, о боги, которых каждый год везут к священным играм, вымостил он путь не по достоинству вашему, а по выгоде своей! (187) Вы, о Церера и Либера! Вас мы чтим по вере людской священнейшими таинствами; вы нам дали жизнь и пищу, обычаи, законы, кротость и человечность, украшающие людей и государства; ваши святые обряды наш народ узнал от греков и усвоил их с такою верой и в домашних и в общественных делах, что уже кажется, будто не от них перешли к нам эти обряды, но что от нас к другим народам; только Веррес не убоялся оскорбить и осквернить их — он из храма в Катине осмелился снять и увезти такую статую Цереры, которая не только для рук, но и для взгляда людского была запретна, а из Энны, из божественного дома, он унес такую статую, которая казалась видевшим самой Церерой или же нерукотворным, павшим с неба ее изображением; (188) к вам, святейшие богини, обитающие рощи и озера Энны, берегущие доверенную мне Сицилию, чтимые всеми племенами и народами, благодарными за созданные и розданные злаки, — к вам моя мольба! Вы, все прочие боги и богини! с вашими храмами, с вашими святынями обуянный нечестивой яростью, наглый Веррес вечно вел кощунственную и святотатственную войну, — так услышьте же мое молитвенное взывание: если все мои заботы об этом деле и его виновнике были отданы спасению союзников, достоинству отечества, выполнению обязанности, если все мои труды, раздумия и бдения служили только долгу и добру, — пусть, как я это дело честно начал и добросовестно вел, так и вы покажете себя при вынесении приговора! (189) Пусть по вашему суду Гая Верреса за неслыханные и страшные деяния его преступной наглости, коварства, похоти, алчности, жестокости постигнет конец, достойный такой жизни и таких злодейств! Пусть отечеству и долгу моему довольно будет одного моего этого обвинения, чтобы впредь я был волен защищать достойных, а не вынужден обвинять негодяев.
ПРОТИВ КАТИЛИНЫ
1.(1) До каких пор, скажи мне, Катилина, будешь злоупотреблять ты нашим терпением? Сколько может продолжаться эта опасная игра с человеком, потерявшим рассудок? Будет ли когда-нибудь предел разнузданной твоей заносчивости? Тебе ничто, как видно, и ночная охрана Палатина, и сторожевые посты, — где? в городе! — и опасенья народа, и озабоченность всех добрых граждан, и то, что заседание сената на этот раз проходит в укрепленнейшем месте, 87— наконец, эти лица, эти глаза? Или ты не чувствуешь, что замыслы твои раскрыты, не видишь, что все здесь знают о твоем заговоре и тем ты связан по рукам и ногам? Что прошлой, что позапрошлой ночью ты делал, где был, кого собирал, какое принял решение, — думаешь, хоть кому-нибудь из нас это неизвестно?
(2) Таковы времена! Таковы наши нравы! Все понимает сенат, все видит консул, а этот человек еще живет и здравствует! Живет? Да если бы только это! Нет, он является в сенат, становится участником общегосударственных советов и при этом глазами своими намечает, назначает каждого из нас к закланию. А что же мы? Что делаем мы, опора государства? Неужели свой долг перед республикой мы видим в том, чтобы вовремя уклониться от его бешеных выпадов? Нет, Катилина, на смерть уже давно следует отправить тебя консульским приказом, против тебя одного обратить ту пагубу, что до сих пор ты готовил всем нам.
(3) В самом деле, достойнейший Публиций Сципион, великий понтифик, убил ведь Тиберия Гракха, лишь слегка поколебавшего устои республики, — а меж тем Сципион был тогда всего лишь частным лицом. 88Тут же Катилина весь круг земель жаждет разорить резней и пожарами, а мы, располагая консульской властью, должны смиренно его переносить! Я не говорю уже о примерах более древних, когда Гай Сервилий Агала собственной рукой убил Спурия Мелия, возжаждавшего новых порядков. 89Было, да, было когда-то в этой республике мужество, позволявшее человеку твердому расправляться с опасным гражданином не менее жестоко, чем с отъявленным врагом. Есть и у нас, Катилина, сенатское постановление, своей силой и тяжестью направленное против тебя; нельзя сказать, что сословию сенаторов недостает решительности или могущества, — я не скрываю, что дело в нас, в консулах, в том, что мы оказываемся как бы не на высоте своей власти.
II. (4) Некогда сенат постановил: пусть консул Луций Опимий позаботится, чтобы республика не потерпела никакого ущерба, 90— и ночи не прошло, как убит был (по одному лишь подозрению в мятежных замыслах!) Гай Гракх, чьи отец, дед, предки снискали блестящую известность, погиб вместе с сыновьями Марк Фульвий, бывший консул. Таким же постановлением сената государство было вверено консулам Гаю Марию и Луцию Валерию, так пришлось ли после этого Луцию Сатурнину, народному трибуну, и Гаю Сервилию, претору, хоть один день ждать смерти, а государству — отмщения? 91Мы же допускаем, чтобы вот уже двадцать дней вотще тупилось острие оружия, которое сенат полномочно вручил нам. Ведь и у нас есть точно такое же сенатское постановление, но мы держим его заключенным в таблички, как бы скрытым в ножнах, тогда как по этому постановлению тебя, Катилина, следовало бы немедленно умертвить. А ты жив. Жив, и дерзость не покидает тебя, но лишь усугубляется! И все же, отцы сенаторы, мое глубочайшее желание — не поддаваться гневу и раздражению. Мое глубочайшее желание — в этот опасный для республики час сохранить самообладание и выдержку. Но, к сожалению, я вижу и сам, как это оборачивается недопустимой беспечностью.
(5) На италийской земле, подле теснин Этрурии разбит лагерь против римского народа, день ото дня растет число врагов, а главу этого лагеря, предводителя врагов, мы видим у себя в городе, мало того, — в сенате, всякий день готов он поразить республику изнутри. Если теперь, Катилина, я прикажу тебя схватить, прикажу тебя казнить, то, я уверен, скорее общий приговор всех честных людей будет: «Слишком поздно», чем кто-нибудь скажет: «Слишком жестоко»!
Однако до сих пор я не тороплюсь сделать то, чему давно пора уже быть исполненным. И тому есть своя причина. Короче говоря, ты будешь казнен тогда, когда не останется такого негодяя, такого проходимца, такого двойника твоего, который не признал бы мой поступок справедливым и законным. (6) А пока найдется хоть один, кто осмелится защищать тебя, ты останешься в живых, но жизнь твоя будет, как и теперь, жизнью в тесном кольце мощной охраны, и чтобы ты не мог причинить республике вреда, множество ушей, множество глаз будет следить и стеречь каждый твой шаг, как это и было до сих пор.
III. Так чего же еще ты ждешь, Катилина, если даже ночная тень не может скрыть нечестивого сборища, если стены частного дома не в силах сдержать голоса заговорщиков, если все разоблачается, все прорывается наружу. Опомнись! — заклинаю тебя. — Довольно резни и пожаров. Остановись! Ты заперт со всех сторон. Дня яснее нам все твои козни. Если угодно, давай проверим вместе с тобой.
(7) Ты не забыл, вероятно, как за одиннадцать дней до ноябрьских календ я сообщил в сенате, что поднимет вооруженный мятеж Гай Манлий, в дерзком заговоре сообщник твой и приспешник, и точно указал день — шестой до ноябрьских календ. Разве я ошибся, Катилина? Не только событие такое — столь ужасающее! — произошло, во что трудно было поверить, но и в тот именно день — поистине, этому можно лишь удивляться! Опять-таки я заявил в сенате, что в пятый день до ноябрьских календ ты собираешься учинить резню самых достойных граждан. Тогда многие из первых лиц государства искали убежища вне римских стен, не столько спасая себя, сколько пресекая твои происки. Я остался. И когда ты утверждал: пусть все прочие удалятся, тебе довольно будет моей погибели, — можешь ли ты отрицать, что в тот злополучный день только выставленная мною стража, только моя предусмотрительность сковали тебя и не дали сделать шагу во вред республике?