Избранные записи
Шрифт:
– Когда-то в 1976 году Андрею Арсеньевичу предложили купить этот участок слева и домик, который там стоял, за 400 рублей. Это была хорошая цена. Потому что свой он купил за 800. Но он отказался и предложил 300, хотя у него и трёхсот тогда не было. Он, видимо, полагал, что в этой глуши вообще никто ничего не купит, – услышал я историю, оглядывая окрестности.
– Эх, видел бы он этот кошмар! – указывая на нависающий над домиком Тарковского кряжистый и при этом какой-то разлапистый, во всех смыслах куркулистый дом, сказала одна из пригласивших меня дам. – Он, наверное,
– А этот человек понимает или хотя бы догадывается, рядом с чьим домом он возвёл своё убожество? – спросил я.
– Знает, но не понимает, – был ответ. – Думаю, он с радостью бы сжёг всё, что осталось от Андрея. Андрей ему, и мы вместе с ним, только мешаем. Андрей до сих пор кому-то мешает своими представлениями о прекрасном.
Было начало пятого, и июньский зной чувствовался во всём. Он чувствовался непокрытой моей макушкой, он звучал кузнечиками, неторопливо жужжащими мимо мухами, он чувствовался в слегка влажном и тёплом запахе ещё совсем молодого разнотравья.
– Если бы вы видели, какие нам поутру Андрей Арсеньевич присылал туманы! – сказала дама, которая многие годы работала с Тарковским. – Он очень любил здешние туманы, а туманы любили его. Он их часто фотографировал.
Я вспомнил фотографии, которые делал Тарковский в Мясном. Самый памятный снимок – это собака с одним повисшим ухом, сидящая спиной к объективу и, кажется, заворожённо любующаяся туманом, который непостижимо тонкой кисеёй висит, зацепившись за верхушки самых высоких стеблей травы. Вот откуда туманы в его картинах! Вот что он здесь увидел!
У родственников жены Тарковского был домик неподалёку от Мясного, в другой деревне. Он бывал в этих местах и любил гулять. Как-то увидел дом в Мясном, стоящий на отшибе, старый, кирпичный, что необычно для этих мест. С рядами близких, довольно узких окон, что тоже, в целом, необычно. Видимо, влюбился сразу. Потом купил. А потом многие годы своими руками делал этот дом под себя и для себя. А ещё для многих людей, которые в этом доме останавливались и приезжали к нему в гости. Своими руками построил сарай возле дома. Сарай до сих пор стоит – едва живой, весь чёрный, прохудившийся, окружённый подпорками. И, чёрт возьми, он не должен упасть!
Дом несколько раз грабили в 1990-е годы. Благо самое ценное не похитили. Но многое безвозвратно утрачено. По этой причине дом наглухо заколочен и закрыт жестяными листами. Зрелище жутковатое, но вполне объяснимое. Когда-то Тарковский мечтал о черепичной крыше, но черепицы тогда не было. Пришлось ему покрыть дом шифером, который, как рассказывали те, кто видел, был слегка зеленоватым. Ничего лучше он подобрать не смог. Теперь дом покрыт оцинкованным железом, что, конечно, некрасиво – но хотя бы не протекает…
Когда-то Тарковский ездил сюда из Москвы шесть часов автобусом, а от трассы шёл полями больше трёх километров, неся с собой продукты, которых в деревне купить было невозможно. Это трудно себе представить: человек, который блистал на международных фестивалях, который всей страной и мною, разумеется, воспринимался как аристократ, не вполне земной
Мы долго шли те самые сто пятьдесят метров к дому, шли без тропинки, через высокую траву. Я совсем-совсем затих. Подошли к заколоченной веранде, которую я тоже видел на фотографиях.
– Когда-то Андрей её покрасил на много слоёв олифой. Закатное солнце светило строго на веранду. В закатных лучах она была золотая. Он много в этом понимал. Это потом Лариса (жена) покрасила её в зелёный цвет. Но зелень вскоре выгорела, а золото до сих пор проступает. Но как же здесь было красиво на закате! – услышал я, глядя на веранду.
Перед крыльцом я стоял около минуты, не решаясь на него ступить и вспоминая страницы дневника, где Тарковский описывал, как два дня делал это крыльцо.
4 июля
Крыльцо, ведущее на веранду и в дом, совсем небольшое, в четыре ступени. Каменное, точнее бетонное, покрытое маленькой керамической плиткой 10 на 10 сантиметров, такой, какую мы помним по школьным столовым, общественным уборным и баням. Коричневые и бежевые, уложены в шахматном порядке. Плиточки лежат так, как их клали тогда, в советские времена, без чётких швов, кривенько. Пара плиток утрачена. Я рассматривал крыльцо, пока открывали дверь, и постоял на нём, когда все уже вошли внутрь и включили в доме свет. Перед тем как шагнуть в дом, я почувствовал лёгкое головокружение. Я понимал, что для меня происходит важное событие, но ничего особенного не чувствовал. Только сердцебиение, головокружение – и всё.
Из открытой двери наружу, в знойный воздух, вырывался запах нежилого дома. Дома, который всю зиму, точнее уже которую зиму, подряд не топили. В этом запахе всегда есть что-то тёмное, влажное, затхлое, нежилое. Грустный запах.
Возле самой двери на веранду, буквально при входе, на гвоздиках висела какая-то одежда. Старое пальто, чёрное, с чёрным блестящим подкладом, вельветовое пальтецо, женское, светлое, и что-то непонятное, довольно длинное, голубенькое. Одежда висела привычно, будто её набросили на гвоздик с тем, чтобы вскоре снова надеть, но так с гвоздя и не сняли.
– А это его любимый халат, – было сказано про непонятно голубую одежду. – Он из него здесь почти не вылезал. Он в нём на многих фотографиях.
Я машинально протянул руку и потрогал висящий халат. Стёганый, похожий на узбекский, но необычной расцветки. Поношенный, но целый. Слегка влажный оттого, что висел в непроветриваемом и нетопленом помещении. Но какой-то совершенно, абсолютно настоящий. Реальный, не музейный. И поэтому в самом лучшем смысле тёплый. Сказано же – любимый халат. Мне сразу стало хорошо. Радостно. И совершенно ушло, вылетело из меня то чувство, с которым приходят к мемориалам и в дома-музеи.