Изгнание беса (сборник)
Шрифт:
Я не был в Киеве в те решающие дни сентября, когда колонны манифестантов блокировали здание парламента на Крещатике. Я там не был, о чем до сих пор сожалею, и не участвовал в «великом стоянии». Зато я находился в Москве в те мокрые и солнечные одновременно дни октября, когда прибывшая из Киева специальная правительственная делегация подтвердила результаты голосования, впрочем давно уже всем известные по сообщениям прессы, и от имени граждан пока еще независимой Украины предложила знаменитый теперь «народный законопроект». Я видел, как обнимались, кричали и даже плакали люди на улицах. Как они брались за руки и шли по Тверской, по Воздвиженке, по просторному Цветному бульвару. Телевидение потом не раз прокручивало эти великолепные кадры. Все были братьями в тот необыкновенный день, все любили друг друга, и не было ни у кого ни ненависти, ни подозрений. Такое уже никогда в жизни не забывается.
И поэтому я не намерен, как принято ныне, восстанавливать некую «историческую справедливость». Я не буду никого осуждать и не жажду разоблачать какие-либо заговоры и интриги. Однако я хотел бы сказать ту правду,
Может быть, я впадаю здесь в известное заблуждение. Может быть, свое личное видение этих дней я ставлю выше закономерностей объективно-исторического процесса. Но объективность истории меня сейчас не слишком волнует. Я расскажу свою правду, которая вовсе не претендует на истину. Только мне кажется почему-то, что без этой правды истина, скорее всего, будет неполной.
2
В истории любого свершения интереснее всего тот момент, когда человек, прежде живший, как все, вдруг распахивает глаза и осознает свое истинное предназначение. Робеспьер, явившийся к Жану Жаку Руссо и после беседы с ним осознавший, что мир должен быть устроен разумно и справедливо; Ференц Лист, услышавший выступление Паганини и, как выразился один из биографов, «сжегший на этом костре свое музыкальное прошлое»; Мартин Лютер, приколотивший на воротах виттенбергской Замковой церкви 95 тезисов против индульгенций. Прежде всего – это красиво. Вот – само озарение, а вот – неумолимое претворение его в жизни. Вот – зов судьбы, а вот – человек, внемлющий ему с юношеским нетерпением. Большинство подобных моментов возникают, скорее всего, задним числом, но у будущего, вероятно, есть свое право на прошлое.
И здесь нас ожидает жестокое разочарование. Ни один эпизод из ранней юности Жанны, ни один ее шаг, ни одно из считающихся достоверными тогдашних ее высказываний не свидетельствуют о «Гласе Господнем», некогда прозвучавшем над ней, озарившем ей душу и недвусмысленно предуведомившем об избранничестве. Ни один, пусть даже косвенный факт не подтверждает легенду, столь красочно изложенную иоаннитами: жаркий июльский полдень, травяные луга, растекшиеся от горизонта до горизонта, девушка, по смутному настроению вдруг отстающая от своих подруг, яростный стрекот кузнечиков, грозные бронзовые жуки, надвигающаяся от жаровни леса черная грозовая туча, ветер, погнавший по выбеленному проселку столб пыли, быстрая тишина, испуг, брызги лютиков, сердце, колотящееся от зноя, болезненная ломота в висках… И вдруг – от ближайшей рощи, покрытой уже тенью ненастья, отделяется и, как призрак, не трогая задохнувшихся трав, плывет через луг фигура в монашеском одеянии: развеваются складки, поднимается от груди пергаментная рука, зажигается нимб, прозрачный на фоне лохматого облака… Краешек неземного огня касается девушки. Радостно вскрикивает она, и сердце ее исполняется живительной благодати… Картина Нестерова «Видение отроку Варфоломею».
Точно так же обстоит дело и с «версией голосов», отстаиваемой фанатичными «сестрами». Никакими документальными доказательствами наличие «голосов» у Жанны не подтверждается. Слуховые галлюцинации не зафиксированы ни врачами, к которым, конечно же, обратились бы испуганные родители, ни ее одноклассниками, заметившими бы непременно, что «девочка заговаривается». Дети гораздо более наблюдательны, чем обычно считают. Версия «Гласа Господня» вообще вызывает сомнения. Поведение Жанны – об этом твердят все, кто знал ее в данный период – не менялось вплоть до самого отъезда из города. Озарение, если оно и было, ничем не проявило себя. И хотя Бог (или ангел попущением Божьим), разумеется, может обратиться к кому угодно со словом своим – ибо сказано, что «неисповедимы пути Господни» – все же кажется, что для миссии, требующей от человека отдачи всех сил, можно было бы отыскать более приемлемую кандидатуру. Здесь, наверное, подошел бы фанатик, типа Савонаролы. А в призвании слабой девочки просматривается либо слепая прихоть судьбы, либо гордость того, кто не выбирает средств для достижения цели. Искра божественного способна одухотворить даже глину. Трубы судьбы звучат одинаково для всех смертных.
Впрочем, не будем больше задерживаться на богословской схоластике. Обратимся непосредственно к той, кому предстоит такое удивительное превращение. Мы пока не видим в этой девочке ничего особенного, у нее – косички, перевязанные обычными школьными ленточками, у нее – чрезмерно растянутый рот, как у лягушки из сказок, слишком выпуклые глаза, тоже, кстати, немного напоминающие лягушачьи; она, как все девочки на фотографиях, глядит исподлобья; брови у нее сведены, она, видимо, хочет казаться взрослей и серьезней. Ее нельзя назвать ни красавицей, в которой уже дышит судьба, ни уродиной, чья отверженность тоже может служить залогом необыкновенного будущего. Не видно жаворонка, чья песня вскоре прозвучит в небе. Взору непредвзятого наблюдателя просто не на чем задержаться. Тысячи таких фотографий ежегодно ложатся в альбомы, чтобы пожелтеть затем, выцвести, покрыться сеточкой ломких трещин, перейти из рук в руки и наконец исчезнуть вместе со своими оригиналами. Время уносит все, что попадает в его темный поток. Мы видим ее на обязательном групповом снимке класса: эти хмурые мальчики и девчонки, быстро рассеявшиеся по жизни; они будут потом говорить о той, с которой когда-то учились, тужиться в интервью, раскапывать существенные и несущественные подробности, рыться в прошлом, выворачивая неприглядные бытовые отходы, вспоминать то, что было, а чаще, – и то, чего не было, оживляя бесплотные тени красочными деталями. И неважно, что большинство деталей созданы их взбаламученным воображением. Кто же знает, в кого надо вглядываться с мучительным
Мы видим Жанну вместе с ее родителями. Мать глядит в объектив, и взгляд ее спокоен и безмятежен. Работает она в бухгалтерии небольшой мебельной фабрики: школьным почерком переносит слова и цифры из одной ведомости в другую. Жизнь проходит под скрип пера и шелест громадных лип за окнами. Ни единого замечания в течение тридцати лет службы. Деньги, которые ей вскоре начнут присылать, она без раздумий отдаст местной больнице. Зачем они мне? – скажет она какому-то особо назойливому репортеру. Фантастическая история дочери ушла внутрь, пережита в тишине и упрятана от глаз посторонних. Никто не слышал от нее ни одной жалобы… Вот – отец, работающий инженером на той же мебельной фабрике. Никакого такого «инферно» не чувствуется в его сдержанной манере общения. Напрасно наседают на него журналисты, жаждущие сенсационных материалов, напрасно дежурит у дома бригада напористых телевизионщиков. Я не даю интервью, заявит он сразу же после Севастопольского триумфа. И точно отрежет ножом – действительно больше не сказав о Жанне ни слова. Рассуждения о демонизме или непорочном зачатии проходят мимо его сознания. Он не читает газет, не смотрит телевизор и не слушает радио. Словно живет в каком-нибудь девятнадцатом веке, а не в конце двадцатого. Через месяц после трагедии, имевшей место в широкой пойме Ивотки, он, как всегда, выходит рано утром из дома, но сворачивает почему-то не к фабрике, а на Подольскую улицу – спускается по ней примерно до середины, оборачивается и слабо машет рукой. Кому он машет и что он видит при этом, остается неясным. Ноги его подгибаются, и он мягко садится на землю. А когда приезжает «скорая», вызванная прохожими, обнаруживается, что он уже мертв.
Трагедия таким образом продолжается. Зверь, единожды пробудившийся, требует новых и новых жертв. Однако до этой финальной страницы пока еще далеко. Тиха еще пыль, окутывающая улицы города, и умиротворенны закаты, горящие в вечерних пустотах реки. Все еще пока впереди. Жанна, как и прочие, преодолевает трудности всеобщего среднего образования. Учится она не лучше, но и не хуже, чем большинство ее сверстников. В классных журналах, в основном, видны оценки «хорошо» и «отлично». Редкие тройки по математике не портят общей картины. Никакими особенными талантами девочка не выделяется. Вполне средняя сообразительность и вполне сносное умение осваивать нудноватый школьный материал. Учитель истории, правда, вспоминает о некотором интересе ее к Средним векам. Однако это свидетельство, быть может, лишь тень, отброшенная будущим в прошлое. К таким сообщениям следует относиться критически. И тем не менее, некоторые изменения в ее жизни все-таки происходят. Девочка подрастает и меняет косички на модную тогда прическу «миссюр». Нельзя сказать, что это ее очень уж украшает. Волнистый завив надо лбом скорее глуповатый, чем привлекательный. Волосы – прямые до плеч, появятся значительно позже. На одной из фотографий тех лет мелькают очки в скошенной по лисьи оправе. Школьный врач отмечает у нее некоторую близорукость. Однако очки исчезают со снимков уже через два-три месяца. По воспоминаниям, Жанна сразу же и бесповоротно сказала родителям «нет», и после тихой, но упорной борьбы очки были отставлены.
В этом бытовом эпизоде, пожалуй, впервые проявляется знаменитый характер Жанны. Ее резкое «да», означающее, не «быть может», как у других, а именно утверждение, и ее непреклонное «нет», то есть, именно «нет», а не приглашение к переговорам. Впрочем, мы, вероятно, тоже пытаемся подогнать прошлое к будущему. Если же от этого, уже известного нам будущего отвлечься, мы должны признать факт, тревожащий до сих пор всех исследователей: девочка даже не подозревает о том, что ей предназначено. Не восходит знаменующая мессию звезда над новым Вифлеемом, не являются из пустыни волхвы, чтобы преклонить колени у ясель, объяты провинциальной истомой ничем не потревоженные небеса, дремлет Кремль, если можно назвать дремотой лихорадку обогащения, под размеренное шлепанье волн о набережную спит Севастополь, сладкий дурман сирени плывет по солнечному Крещатику. Все спокойно. Ничто не предвещает близкого катаклизма.
И что, собственно, может произойти в этом городе, крохотным черным кружком затерянном в необозримой России? Не зря улица, где расположена фабрика, получила имя Крапивной. Строчка незатейливого подорожника пробивается сквозь асфальт даже на главном проспекте. Медленно, лопаясь пузырями, ползет через нее жижа, именуемая Поганкой. Скучно взирают на кучи мусора палаты купца Барыкина. Дома в городе, в основном, еще дореволюционной постройки. Несколько жутких коробок времен Жилищной программы обветшали и только усугубляют картину. Слесарный техникум, техникум пищевой промышленности, неизменный Дворец культуры с четырьмя обязательными колоннами перед входом. Бесконечные огороды картофеля на окраинах. Знойная тишина полей, засаженных кормовой свеклой. Даже коммунисты не сумели поколебать это земляное оцепенение. А уж перестройка и демократия докатились сюда лишь в виде странновато размытого эха, сдернувшего только табличку перед дубовыми дверями горкома, красный вылинявший транспарант, ранее украшавший вход на местный рынок, и овеществившегося в двух машинах иностранного производства: на одной ездит бывший секретарь горкома, ныне – демократически избранный мэр, а на другой – директор той же мебельной фабрики. Политические пертурбации, которые лихорадят Москву, не доходят до склона с зубом полуразрушенной церкви. Ни единой морщины не рождают они в толще зеленоватого времени. Не такое видели воды, текущие вдоль глинистых берегов. Пыль, струящаяся по улицам, затягивала и не такие следы. Не такие еще потрясения глохли в лопушиных оврагах. Утомительный звон комаров. Жирный блеск насекомых, переползающих с места на место…