Изгнание из ада
Шрифт:
— На этом кладбище лежит Иосиф Манассия. Ты видел его могилу?
— Нет. А кто это? В шестнадцать-семнадцать лет у меня были другие дела, я по кладбищам не ходил!
Сторонясь толкотни и суматохи пассажиров, которым по прибытии не терпелось получить штемпель, Манассия поднял повыше свой дипломатический паспорт, показал его на выходе с портовой территории и поспешил в город. Хотел снять комнату и в Амстердам отправиться только завтра. Или послезавтра. Он боялся. Боялся жены и маха-мада. В кармане у него лежало английское серебро на сумму, равную годовому жалованью руби, первая выплата ренты, назначенной лордом-протектором Кромвелем. Он остановился в лучшей гостинице, распорядился
— Ваше пиво, сударь!
Спасибо. Ангел. Он отхлебнул пива. А может, все наоборот? Может, каждому должно при жизни быть собственным ангелом? Боль в груди. Временной континуум вдруг представился ему простыней — может, он был свернут, сложен в несколько раз, как простыни, которые его жена хранила в шкафу, тогда, значит, сквозь отверстие, сквозь лазейку наверняка попадешь к самому себе, в прошлом или в будущем, тогда старый Манассия есть ангел Мане, и наоборот, тогда ты сам есть ребенок, которого в итоге защищаешь, и этот ребенок не умрет, пока ты жив. Он снова отхлебнул пива. Поднял руку, просунул палец сквозь прореху в сложенном континууме…
— Ваше пиво, сударь!
Спасибо. Это повтор или шаг назад, прошлое или будущее? Лазейка. Он потерял двух сыновей. И остался у него один-единственный потомок мужского пола, он сам: мальчик, бегущий по улицам, против солнца. Как тяжело дышать. Он хрипел.
— Ваша рыба, сударь. Приятного аппетита!
Спасибо. Он выбил трубку о подошву, закашлялся.
— По-моему, мы знакомы! — услышал он и увидел, как краснолицый мужчина грузно сел рядом на свободный стул. — Вы ведь мой друг Мане!
Фернанду Родригиш, друг детских лет из Вила-душ-Комесуш, — Манассия узнал его, только когда Фернанду назвался, причем не мог отделаться от ощущения, будто лишь изобразил узнавание, а смутную память, всколыхнувшуюся в душе, ему просто подсунули.
В Фернанду не осталось и следа былой жилистости и энергичности, да и горделивости тоже. Весь какой-то опухший, заискивающий. Он рассказал, что ему пришлось бежать из Португалии и что живет он в Нидерландах. Давно ли? Пятнадцать лет, сперва в Лейдене, теперь вот в Мидделбурге. Такая радость — встретить старого друга, сказал Фернанду. Ты помнишь?
Нет. Этого Манассия не сказал. Нет. Что? Чем ты теперь занимаешься?
Работаю в управлении порта, ответил Фернанду. С переселенцами, как переводчик и советник, помогаю португальским соотечественникам.
Манассию кольнула досада. Что-то здесь не так, подумал он. С другой же стороны, он расчувствовался. И заметил, что не может совладать с собой. С сантиментами. Мальчик снова догнал его, и был это его друг Фернанду, и они снова бежали! Не упирайся, это же твоя история, твоя жизнь!
— Est'a servido! [67] — сказал Мане, показывая на блюдо, стоявшее перед ним. Фернанду отказываться не стал, оба ели рыбу, пили, разговаривали и смеялись.
Помнишь?
Да! Смешки и снова: помнишь? Да! Фернанду был сущим кладезем воспоминаний, пока не сказал: охота на свиней\И Мане опять
А Комесуш? Городишко наш?
Неужто не помнишь? Фернанду покачал головой. Видать, тебя тогда уже не было. Случилось кое-что невероятное. Из-за кошки, знаешь ли. Кто-то прибил кошку к кресту и бросил возле Каза-да-Мизерикордия. Потом эту кошку похоронили. Да, настоящие похороны устроили, как для человека. В детском гробу. Потому что кошка приняла муки Христовы. А тем самым крест не осквернен. Безумие какое-то. И знаешь, что произошло потом? Через несколько дней кошачью могилу нашли разрытой, распятая кошка исчезла.
67
Угощайся! (порт.).
Дану?
Ага. Описать невозможно, какая истерия охватила город, все были в полном замешательстве и словно в трансе. Воскресение из мертвых — другого объяснения не нашли. Народ в Комесуше обезумел. И не поддаться было трудно. Они начали поклоняться кошкам. Собрали все золото, даже золотой меч оторвали, что над входом в Каза-да-Мизерикордия, выковали золотую кошку и установили на главной площади. Весь Комесуш пал перед ней на колени, все поклонялись золотой кошке.
Все?
Все, кроме, понятно, служителей церкви и Священного трибунала. Они вызвали подкрепление из Эворы и Лиссабона. Из Эворы прибыла епископская гвардия, из столицы — целый королевский полк. В общем, кошку сбросили с пьедестала и разбили. Иные истерики попытались с криками и молитвой остановить солдат. Их тут же на месте поубивали. Потом всех жителей согнали на площадь и взяли под стражу. Под пытками один доносил на другого: мой зять поклонялся кошке, и мой брат, и так далее, — потом пытались отречься от показаний, но уж больно тяжкие обвинения обременяли всех и каждого. И вспыхнули костры.
А теперь?
Ничего, никакого города теперь не существует. Нет больше Комесуша.
Комесуша больше нет?
Одни развалины.
А ты?
Я как раз успел сбежать. А теперь расскажи-ка, как было с тобой, чем ты занимался после побега?
Рукописный протокол шпиона Фернанду Родригиша, составленный после этого разговора, это последний документ в папке «Processo Manoel Dias Soeiro»в архиве инквизиции города Лиссабона, под шифром IP 24 04 М 1606 F.
Ночью после этой встречи Манассия не мог заснуть. Лег было в постель и снова встал. Взял пачку бумаги, написал на первом листе свое еврейское имя, а ниже — «Давние дни». Потом отбросил лист, написал на следующем свое португальское имя, а ниже — «Мое детство». Но и этот лист отбросил. Закурил, прошелся по комнате, затем озаглавил третий лист, правда уже не указывая своего имени. Написал по-португальски, на родном языке, — «Оprincipio»,что означает «Начало», но еще и «Принцип». А после за целую ночь до утра, то и дело расхаживая по комнате, написал одну-единственную фразу: В темноте мыслимо всё.
Немногочисленные его ранние воспоминания в прямом смысле слова темны, сплошь вечерние воспоминания, картины, погруженные в вечерний свет и в сумерки. Пора, когда все начинается, детство, странным образом оказалась для него закатной. Солнце всегда как раз заходило, или только что зашло, или вот-вот зайдет. Он постоянно следил за положением солнца и нервничал, потому что тени удлинялись, а свет делался красноватым или серым. Азулежуш, роскошные голубые изразцы на фасадах домов, утрачивали блеск, тускнели. То было начало, зачин, настрой же как в конце: тревога и отчаяние, какие человек испытывает, когда время у него совсем на исходе. Вот сию минуту этот упитанный мальчонка во всю прыть побежит домой.