Изгнание
Шрифт:
Нехотя, с коротким вздохом, он встает, садится за письменный стол, работает методически, упорно, сосредоточенно, для того чтобы втиснуть свои неподатливые фантазии в проклятые пятилинейные строчки нотной бумаги.
2. "ПАРИЖСКИЕ НОВОСТИ"
За удачным утром следует удачный день.
В редакции "Новостей" Зепп Траутвейн, невзирая на ворчание коллег, получает в свое распоряжение Эрну Редлих, машинистку и секретаршу, с которой он охотнее всего работает. Он в ударе, к тому же статья о физиономиях правителей третьей империи, слушающих музыку, открывает перед ним возможность говорить о вещах, больше всего волнующих его, - о музыке и политике. В статье есть та хлесткость, та крепкая мюнхенская терпкость,
Но в редакции много срочного материала, сомнительно, что статью дадут в очередной номер, если Траутвейн не настоит на своем. Своей неловкой походкой, носками внутрь, он проходит в кабинет к Францу Гейльбруну, главному редактору.
Достаточно закрыть за собой большую, обитую войлоком дверь, отделяющую голые редакционные комнаты от кабинета Гейльбруна, чтобы очутиться в совершенно другом, прежнем мире. В Берлине Гейльбрун, главный редактор "Прейсише пост", наиболее видной столичной газеты, пользовался большим влиянием; когда он там держал себя вельможей, его величественные слова и жесты соответствовали его положению. Здесь же, в редакции "Парижских новостей", или "ПН", как их повсюду называли, жесты эти производили скорее смехотворное впечатление. Но, прекрасно сознавая это, Гейльбрун не мог отделаться от повадок вельможи - он был король в изгнании, и Траутвейн с присущей баварцу живостью воображения мысленно сравнивал барственный, величавый стиль Гейльбруна с непомерно широким костюмом на сильно похудевшем человеке. Вот и сегодня Траутвейн, улыбаясь про себя иронически и добродушно, дивится тому, как Гейльбрун сумел превратить большое неприветливое канцелярское помещение в место, где можно "принимать", и, при всем убожестве комнаты, придать ей особый отпечаток какой-то легкой, изящной жизни. Тут были и дорогой ковер, правда очень миниатюрных размеров, и удобная софа, и внушительный письменный стол хорошего дерева; повсюду лежали сигареты, несмотря на опасность, что кто-либо из голодной публики стянет их.
При входе Траутвейна главный редактор Гейльбрун не расстается с сигарой, торчащей в уголке его большого чувственного рта. Но Траутвейн не обращает на ото внимания; у него с Гейльбруном хорошие отношения, их объединяет общность политических взглядов, оба они отличаются терпимостью и в то же время горячностью. Впрочем, Франц Гейльбрун, как это с ним часто бывает, не выспался. Ему шестьдесят лет, он работает с удовольствием, но и живет он в свое удовольствие, ему не хватает дня и особенно ночи.
– Ну, милый мой, - встречает он Траутвейна, - что вы нам хорошего принесли?
– И широким жестом указывает Траутвейну на удобное кресло для посетителей. Траутвейн протягивает ему рукопись, Гейльбрун читает, усмехается.
– Хорошо, крепко, терпко, по-баварски, - говорит он. Многовато только у вас "задниц", "пачкунов" и прочего. Хорошо бы вычеркнуть несколько штук, тогда выиграют те, что останутся.
– Ладно, - миролюбиво говорит Траутвейн.
– Сейчас вычеркну и сдам в набор на тот случай, если статья пойдет в следующем номере.
– Конечно, пойдет, - отвечает Гейльбрун.
– Ведь есть срочный материал, - благородно замечает Траутвейн.
– Хорошая статья - всегда срочный материал, - говорит Гейльбрун.
– К сожалению или к счастью, как вам угодно, здесь у нас нет такой нужды в злободневном материале, как в Берлине.
Пока Гейльбрун читал статью и пока велась эта короткая беседа, он казался оживленным; сейчас он снова размяк, и его большая квадратная голова с седыми, коротко стриженными жесткими волосами никнет от усталости.
Траутвейн простился и уже собирался уходить, когда вошел Гингольд, издатель.
– А, наш дорогой сотрудник, - с деланной любезностью сказал господин Гингольд и протянул Траутвейну руку, плотно прижимая локоть к туловищу.
– "Дорогой"?
– откликнулся Траутвейн.
– Это при ваших-то гонорарах?
Траутвейн неохотно говорил о денежных делах, но Гингольд с его фальшиво-любезной улыбочкой, гнилыми зубами и тихими, кошачьими ужимками принадлежал к числу тех немногих людей, к которым он питал открытую антипатию. Жесткое, сухое лицо Гингольда, четырехугольная, черная с проседью борода, маленькие глазки, пристально глядящие из-под очков, подчеркнуто старомодный костюм, длинный сюртук и башмаки с ушками - все в этом человеке раздражало обычно терпимого Траутвейна.
– Повысить гонорар - моя мечта с тех пор, как я основал эту газету, ответил Гингольд, улыбаясь еще шире и стараясь придать своему скрипучему голосу мягкий, ласковый оттенок; его трескучие интонации раздражали музыкального Траутвейна. Наглое утверждение Гингольда, что он основал газету, тоже злило Траутвейна: ведь всему свету известно, что "Новости" целиком дело рук Гейльбруна, начиная с самой мысли создать газету и кончая ее осуществлением. Гингольд лишь финансировал это предприятие, да и то на условиях жестокой эксплуатации. Траутвейна удивило, что Гейльбрун пропустил мимо ушей слова Гингольда.
– Но, - продолжал Гингольд, - вы сами знаете, сколько всяких затруднений встречает вопрос о повышении гонорара.
– И он пустился в пространные объяснения по поводу того, что вынужден опять сократить гонорарную сумму на фельетоны; с этим, мол, он и пришел к Гейльбруну.
Гейльбрун не ответил, - возможно, что в присутствии Траутвейна он не хотел доводить дело до спора, - и Гингольд не стал настаивать; он без стеснения взял из рук Траутвейна его рукопись.
– Статья для нас, как я понимаю, - сказал он.
– Я вижу это по шрифту. Напечатано на нашей машинке.
– Он кисло улыбнулся: он не любил, чтобы внештатные сотрудники обращались к его машинисткам. Если бы он сказал какую-нибудь резкость, Траутвейн не остался бы в долгу. Но Гингольд понял это и благоразумно воздержался от дальнейших колкостей. Статья так и осталась у него в руках. Точно жадные крысы, забегали по строчкам жесткие глаза Гингольда, вгрызлись в одно место, побежали дальше, вгрызлись в другое. Все молчали. Наконец он дочитал.
– Очень хорошо, - заключил он.
– Очень хорошо сказано.
– И он рассыпался в плоских похвалах.
– Но, - продолжал он, и в его скрипучем голосе вопреки его желанию появились властные нотки, - я бы вам посоветовал: вычеркните кое-какие грубости, - и, водя по строчкам несгибающимся пальцем, он прочитал вслух то, что ему не понравилось. В его устах это прозвучало действительно скабрезно, плоско.
– Вы пользуетесь этими крепкими словами для характеристики человека, который юридически все же является главой государства, - пояснил он.
– Нас не очень-то любят, и могут выйти всякие неприятности. Но все эти места и сами по себе не очень хороши; по моему скромному мнению, они недостойны вас, дорогой Траутвейн. И моим читателям они тоже не понравятся.
Траутвейну они и самому уже не нравились, но комментарии Гингольда и это наглое "моим читателям" вывели его из себя.
– Благодарю за поучение, - запальчиво сказал он своим звонким голосом.
– Но я просил бы предоставить мне самому выбирать литературную форму для своих работ.
– Мы с Траутвейном уже раньше пришли к соглашению, что кое-какие "задницы" и "пачкуны" будут вычеркнуты, - примирительно сказал Гейльбрун.
– Я не хотел вас обидеть, - мгновенно переменил тон Гингольд, испуганный вспыльчивостью Траутвейна.
– Наш всегдашний enfant terrible [озорник (франц.)], - прибавил он, пытаясь изобразить на своем лице сочувственную, успокаивающую улыбку. Но взгляд, каким он проводил Траутвейна, когда тот пошел к двери, был отнюдь не любезным.