Изгои Рюрикова рода
Шрифт:
– С чем же осталась? – ехидно поинтересовался Твердята.
– Дюжина верблюдиц, два раза по семь верблюдов, две сотни овец, волы, два мула. – Тат как ни в чем не бывало перечисляла свое имущество, не обращая внимания на насмешку Твердяты. – Это приданое дочерей. Его не отдам ни за что.
– Ты богата? – Твердята неотрывно смотрел на её испещрённое шрамами лицо, силясь поймать взгляд фиалковых глаз.
– Я – старшая из дочерей хана…
– Но твой муж…
Она издала едва уловимый стрекочущий звук, похожий на пение той из степных птиц, что строит свои гнезда в высоком разнотравье. На зов из ночи явилась её пегая лошадь. Тат поднялась, что-то поискала в тороках, потом принялась расседлывать и стреноживать скотинку. Олег не сводил с
– Чем же я расплачусь с тобой? – спросил Твердята. – Ведь я ныне нищ. И дочери твои, юные девицы, в ужасе отвели очи от моего лица.
Она быстро извлекла отполированный кусок железа из его вместилища, подала Твердяте, и тот впервые за много месяцев увидел в нём своё неясное отражение.
– Что за девичьи премудрости! Отдай дочерям… – он хотел было бросить зеркало в траву.
Тогда Тат зажгла факел, стала сбоку так, чтобы Твердята мог видеть своё лицо, и Твердята увидел беловолосого человека с изуродованными, будто изорванными, губами и свёрнутым носом. От удара палицы на лице частью содрало кожу, и затягивающаяся рана, покрытая коричневой коростой, казалась боком трухлявого пня. Борода на той части щеки так и не выросла. В красноватом свете пламени собственное лицо казалось Твердяте загорелым дочерна. Молодая ярко-розовая кожа, выглядывавшая из-под коросты, по сравнению с загаром казалась светлой. Волосы на голове отросли, отчасти скрыв следы увечий на лбу. Твердята изумился, заметив, что и борода его, и волосы, и брови стали совершенно белы. Он сделался сед, как лунь.
– Я страшен! Я болен! Я стар! – зеркало с глухим стуком упало в траву.
– Ты беловолос, но ты не стар, и ты не болен, – холодно сказала Тат. – Буга исправил тебе свёрнутую челюсть, умело менял повязки, поэтому твои раны заживут хорошо. Ты сохранил разум, память и веру. Что ещё нужно человеку?
Зачем Твердята тратит последние силы, удерживая в глазах злые слезы? В последние месяцы он так часто плакал, что вряд ли уж мог называться мужчиной!
– Ты всё реже плачешь… – усмехнулась Тат. – На мой взгляд – так лучше.
Она с обычной своей невозмутимостью прямо смотрела в его лицо.
– Там, в городе русичей ты показался мне слишком уж смазливым, на женщину похожим, только с бородой. А сейчас, украшенный шрамами, ты намного красивей.
– Я лишился всего!..
– Там, в городе русичей, ты показался мне слишком уж кичлив и горд. Зачем человеку столько добра? Вот теперь его нет у тебя, а ты всё ещё жив. Значит, для жизни оно и не нужно.
– Я задолжал дружине…
– Она пала в бою…
– Я задолжал товарищам – купцам, и мне нечем отдать долга!
– Ты затерялся в степях. Товарищи-купцы далеко!
– Моя невеста…
– Минуло много зим с тех пор, как ты видел её в последний раз. Луна десять раз прошла по небу с тех пор, как предательство выкинуло тебя из мира, и моё племя, отдавая долг, помогло тебе родиться заново.
– Долги отданы?
– Я останусь с тобой до конца, как и обещала.
Они удалялись от моря воды, чтобы затеряться в море трав: двое всадников, вереница верблюдов и большая собака. С виду всё как обычно в этих местах: мирные торговцы, небогатые люди бредут за своею нехитрой надобой. Твердята не один раз обернулся, чтобы ещё раз увидеть дочерей Тат: Степь, Доблесть, Мёд и младшую – Кучуг. Наконец девушек скрыл утренний туман. Путники шли по бездорожью. Тат уверенно выбирала путь по одной лишь ей известным приметам. Мир снова стал бескрайним. В нём было всё, что нужно человеку: глубокое небо над головой, шуршание травы под копытами животных, бесконечные песни Буги, вольный трепет крыл и крики сокола Тат.
Часть вторая
– До меня дошли слухи… – произнес Феоктист и надолго умолк.
Иегуда успел выйти в сад, отыскать и растолкать сонного служителя, отдать необходимые распоряжения относительно особого розового сладкого вина, того самого вина, которое Амирам Лигуриец привёз минувшей весной и которое так понравилось Иегуде. Цуриэль, охая, спустился в прохладное чрево погреба.
– Да поторопись, ленивый жид! – каркнул Иегуда в тёмный зев погреба.
– От жида слышу! – был ответ. – Старый Цуриэль знает мысли простака Иегуды! Иегуда думает, что, нацепив золотые поножи и браслеты, навесив на шею золотые цепи, унизав пальцы самоцветными кольцами и увенчав башку диадемой, он стал милее Богу…
– Поторопись! – Иегуда сел на скамью возле лаза в погреб. Он знал: старый Цуриэль не отпустит его подобру, пока не выскажет всё, что собрался сказать.
– …Горделивый Иегуда полагает, – доносилось из темноты погреба, – что, покрыв тело заморскими шелками, он так спрячет свой позор, что тот станет совсем уж незначительным. Ведь люди видят драгоценный шелк, не видят скрываемый им позор!
– Вина в тех кувшинах, что покрыты красной глазурью. Не перепутай, Цуриэль! – напомнил Иегуда.
– «Не перепутай» учит молодой еврей старого, – голос, звучавший поначалу глухо, сделался теперь звонким, тёмный провал погреба осветился колеблющимся огоньком лучины.
Наконец на поверхность земли высунулась костлявая, смуглая, покрытая коричневыми старческими пятнами рука, более походившая на лапу огромной птицы, чем на часть тела человека. Рука с необычайной лёгкостью поставила на землю рядом с Иегудой большой, плотно закрытый и опечатанный кувшин. Иегуда проворно подхватил его и поспешил к дому, а из подземелья лезла горбатая фигура в огромном белом тюрбане и просторном балахоне из обычной неокрашенной холстины. Лицо старого Цуриэля украшала длинная кучерявая с частой проседью борода, из-под тюрбана, по обе стороны узкого смуглого лица, вились тугие пряди.
Цуриэль опустил дверь погреба, навесил на петли тяжёлый замок. Достав из складок одежды увесистую связку ключей, старик долго перебирал их, беззвучно шлёпая губами, пока наконец не нашёл нужный. Цуриэль запер замок и, тяжело ступая, потащился под сень ореха, к каменной скамье. Там он расположился на ковровых подушках со всем возможным удобством. Большие листья ореха бросали на его смуглое лицо густую тень. Орех, ещё более старый, чем сам Цуриэль, закрывал своей широкой кроной всё пространство внутреннего дворика Иегуды Хазарина, слывшего в Тмутаракани первым богачом.
Сам Иегуда злился, когда чужие люди или земляки пытались счесть его богатства, шипел, подобно степной гадюке, бранился, ссылаясь на вопиющую бедность. Но старый Цуриэль знал: можно пересечь Русское море вдоль и поперёк, можно взобраться на каждый прибрежный утёс, можно обыскать тайные казематы, вырубленные в скалах, можно разобрать на камушки и Херсонес, и остальные-прочие крепости, что вздымают стены над тёмными водами моря – многое возможно совершить, но нигде вы не найдёте человека более надежного в денежных делах, более добросовестного в изучении Торы, более искреннего в неизбывной набожности, чем Иегуда Хазарин. Правда, падок воспитанник старого Цуриэля на изысканные яства и породистых коней. Да и до женщин очень уж охоч. Податлив на греховную красоту. Мало ему было одной жены! Цуриэль горестно вздохнул, разглядывая шедшую через двор женщину. Груди, руки, лодыжки, золотистые локоны – всё выставила напоказ Вельвела. До полудня принимает ванну, а потом до заката, знай себе, бренчит на кифаре. Вот и сейчас она направляется в термы для омовения. И это в то время, когда приличные люди приступают к праведным трудам! Вокруг Вельвелы вьется рой прислужниц – одна другой краше. Вот они шествуют за ней через двор. Неприкрытые, неприлично весёлые, дородные. Рот Цуриэля наполнился слюной, но осквернять плевком камни хозяйского двора он не стал.