Изгой Великий
Шрифт:
– Это не гады, – Миртала приласкалась к телу змеи. – Духи земли и женского начала. Земное воплощение одной из трёх сутей бога Раза. Они хранят меня. Но, если тебе, царь, не по нраву мои прикрасы, сними их с меня! Я позволяю…
Преодолевая мерзость, царь схватил гадюк, выбросил за дверь и, озрев опочивальню, снова возлёг на ложе. Наставница взялась умасливать его и натирать, причём весьма искусно; не ласкала, а будто вразумляла и оживляла плоть, как чародейка, шепча заклинания. Потом и вовсе обнажилась, грела царя своим прекрасным телом, устами прикасалась и персями упругими – мертвец бы уже восстал. Но, сколько бы ни трудилась,
Он никогда не отступал перед взбешённым диким зверем, не бегал с поля брани, тем паче с ложа любовниц, но с ложа жены бежал. И, оказавшись в своей опочивальне, до самого рассвета приходил в себя: повсюду гады мерещились, хотя Павсаний светил во все углы и ложе разобрал, разворошив перины. Остаток ночи он проспал под наблюдением телохранителя и утром вновь явился к молодой жене.
Она же нарядилась в эпириотское кожаное платье и, забавляясь со своими змеями, теперь сама охолодела, при сём оставаясь полной изящества, и скрытой, томной страстью к себе манила. Царь бы переступил через себя и гадов мерзких презрел, на крайний случай велел бы их исторгнуть вон из дворца, но эта чародейка умела и слова свои обращать в холодных змей.
– Брачная ночь миновала, царь. Ты не возжелал меня. И мною пренебрёг. Тем самым оскорбил суть мою женскую! Теперь или год тебе ждать, когда взойдёт звезда, или заслужить прощение.
Он тогда не изведал всех хитростей эпириотки, не узрел коварства, ибо в тот миг страстно желал её.
– Скажи, что сделать? Я исполню!
– Так подивить меня, чтобы стала благосклонной.
Миртала в тот миг напоминала Элладу: так же была заманчива, недостижима и в тот же час ненавистна.
Чтобы разогнать кровь, снять груз противоречий, Филипп поехал на охоту и до заката скакал верхом, затравливая псами зайцев, огненных лисиц и прочих мелких тварей. А вечером с добычей явился к молодой жене и, по словенскому обычаю, бросил к ногам.
Миртала даже не взглянула:
– В Эпире сию добычу отдают холопам. Вот если бы ты, Гераклу уподобившись, льва одолел и шкуру мне принёс!.. Я слыхала, где-то в горах Эпира есть лев, коему триста лет, и весьма злобный…
Теперь она была в изящном наряде персиянки, и манящий открытый живот её зазывно подрагивал, гадюка свисала с шеи и лоно стерегла.
– Сбрось с себя этих тварей! – вновь возмутился царь. – И более не смей носить их на себе и класть на ложе!
Миртала вскинула прекрасные, зовущие очи, но проговорила надменно:
– Имея злость в сердце, и вовсе не являйся мне на глаза. Даже со львиной шкурой!
Много дней с тех пор Филипп терзался неприязнью к молодой жене и думал вовсе с позором отправить назад, в Эпир, сославшись на строптивый нрав, но удержался, опасаясь худой славы. Скажут: не смог покорить жену, а мыслит покорить Элладу! Верно, наложницы через слуг своих прослышали о неудачных походах в покои молодой жены, объединились и, дерзкие, стали потешаться: мол, нас четверых, готовых ублажать, ласкать и любить, променял на горгону Медузу. Вот и ступай, бери в осаду эту крепость, борись со змеями и наслаждайся их ядом и шипением.
Он знал, чем себя утешить и подивить Мирталу. Он мечтал об Олимпийских играх, победа в которых принесла бы славу и признание Эллады. Однако греки всё ещё считали македонцев,
Варвары, получивши его, по слухам, оценили храбрость македонского царя, но долго смеялись: их развеселило эллинское слово «экохерия», означающее на их наречии великий уд. В ответ потехи ради иллирийцы послали ему не письмо, поскольку не владели эллинской грамотой, а свою колесницу, изобразив на ней тот самый уд, как согласие на замирение. Филипп дар принял, ибо с давних времен знал легкость и ходкость их колесниц, а знак начертанный растолковал по-своему, как его мужское превосходство над женственными эллинами.
Между тем приближался срок Олимпийских игр, и, помня волю покровительствующего эфора Таисия Килиоса, Македонский Лев вздумал состязаться на колеснице. С юных лет он был первым, когда царствующий отец устраивал при дворе подобные забавы, и в битвах часто выступал не пешим и не конным; вставши за забрало между двух колёс, вооружившись метательными копьями либо луком и стрелами, выстлав пару лошадей, как стелет птица крыла свои, вздымаясь над землёй, летел перед супостатом и язвил его, сам оставаясь неуязвимым.
В Олимпии же судьи, на сей раз сойдясь в свой тайный круг, решали: кто он – эллин или отверженный? Судя по облику, одеждам, речи и манерам, сходил за первого, но если же взирать на нрав его и взгляд, сомнений нет, суть варвар! Однако же обретший славу судьи, когда приводил свои фаланги, посредством изысканной дипломатии мирил противников. И если такового не достигал, брался за оружие и понуждал к согласию. Все благородные деяния спартанца – отвага, мужество, совокуплённые с терпимостью, – были налицо.
После долгих споров придирчивые судьи провозгласили вердикт: хоть и не изжил варварских наклонностей, да приобрёл суть эллина. А если же к сему добавить то обстоятельство, что македонский царь весьма опасен для Эллады и в любой момент может пойти на приступ приграничных полисов, достоин Олимпийских игр: хищного и коварного зверя должно держать в надёжной клетке, нежели растравливать его на воле.
И, так разрешивши спор, позволили ему выйти на состязания.
В первом заезде, когда со старта помчались вскачь сорок лошадей, неся за собою двадцать колесниц, Филипп на финиш приехал лишь седьмым: для средней тяжести скуфских кобылиц слишком кратка была дистанция, дабы выказать всю резвость и силу, бунтующую в сухой и мокрой жиле. Но во втором заезде, когда расстояние увеличилось втрое, он был вторым и уже чуял победу, ибо лошади разогрелись, впитали в кровь ту силу, что отдавалась из мозга костей. К тому же дарёная колесница, изрядно застоявшаяся, избавилась от скрипа, колёса, смазанные птичьим жиром, раскрутились, приладились к осям и, когда настал миг старта третьего тура, вращались почти неслышно, с лёгким змеиным шипом.