Изнанка миров
Шрифт:
На этих скамьях сидим мы: специальное диверсионное подразделение N42-05. Четыре часа назад «Геркулес» оторвался от бетонной полосы военного аэродрома Саргон и взял курс на Ангкор Шань. По моим расчетам, мы уже должны были покинуть Сеннаар и сейчас находиться в Небесном Эфире. Но момента Перехода я не уловил…
Мои руки сжимают холодное железное цевье штурмгевера. За плечами — парашют, на голове — кожаный шлем. На шее намотан белый шелковый шарф, символ Легиона. На нагрудной нашивке нет имени, только номер: 42–05/7. Это цена, которую взимает Безымянный
Ни у кого в подразделении 42–05 не осталось имен. Кем бы ни были они в прошлом — наемники из Меггидо, партизаны из Астлана, ветераны уличных битв из Тхебеса, боевые пловцы и амазонки из Рльеха, охотники из Тимбукту и воины-каннибалы из Гондваны — все они теперь легионеры. Командует подразделением сержант, здоровенный громила с копной соломенных волос и чугунной челюстью. На скуле у него выжжен багряный крест: клеймо отступника, которое ставят изгнанным из ордена рыцарям Монсальвата.
Я помню его: когда-то давно, в прошлой жизни, его звали Арнульф.
Лампочки под потолком одна за другой гаснут. В хвосте самолета вспыхивает красный фонарь, под которым появляется темно-синий прямоугольник ночного неба. Ледяной ветер врывается в отсек через открытый люк.
Я встаю и защелкиваю карабин вытяжного троса за натянутый под потолком канат. Поправляю штурмгевер и лямки парашюта. Вслед за всеми медленно шагаю к разверстой пасти люка.
Выброс десанта контролирует сержант. Скользнув по мне слепым взглядом, Арнульф хлопает меня по плечу и во второй раз выталкивает меня в стылое ничто.
Ангкор Шань
По утрам я просыпался от запаха напалма.
Запах этот, резкий, бензиновый, доносился из долины Патала, раскинувшейся у подножия горы Меру; на склоне этой горы и был разбит концентрационный лагерь для военнопленных. Иногда меня будили низкое монотонное гудение летающих крепостей, сбрасывавших бомбы на маковые плантации, и гулкие раскаты взрывов — но чаще всего бомбы рвались так далеко, что если бы не напалмовая вонь, пробивавшаяся сквозь насыщенный испарениями джунглей воздух, можно было забыть, что где-то идет война…
Со склона горы долина была похожа на ноздреватое зеленое мочало, подернутое белесым туманом и придавленное желтым гноящимся небом. На востоке горизонт наливался голубовато-розовым кровоподтеком, а чуть дальше к северу тянулись к небу столбы дыма от далеких опиумных пожарищ. Пробуждаясь ото сна, джунгли шевелились и бурлили, как густая похлебка: вздыхали, стонали, заливались бодрыми птичьими песнями, оглашались сытым тигриным рыком и верещанием обезьян. Покачивались на ветру кроны огромных баньянов, шевелилось зеленое море папоротников, вздрагивали сплетения лиан, а над всем этим высились, будто остов затонувшего корабля, руины Храма.
Каждый день нас, заключенных из концлагеря, колонной гнали туда на раскопки, смысл которых, похоже, был непонятен ни нам, ни конвоирам.
Мы вышли из лагеря сразу после рассвета. Полторы сотни изможденных, искалеченных, грязных, оборванных, ослабевших от голода и болезней, страдающих лихорадкой и дизентерией, чудом выживших военнопленных конвоировали всего-навсего два десятка маленьких, юрких шаньцев, вооруженных разномастными трофейными автоматами и винтовками. Они шли по обеим сторонам колонны, в черных пижамах и соломенных шляпах, лопоча между собой на своем булькающем языке, и принимаясь верещать не хуже обезьян (на которых шаньцы были удивительно похожи), если им вдруг казалось, что мы идем слишком медленно.
Дорога, по которой мы ковыляли, была вовсе и не дорогой, а всего лишь просекой в джунглях, с разъезженной грузовиками колеей в густой жирной грязи. В колее стояла затхлая вода рыжего цвета. Через полчаса извилистая колея вывела нас к деревне: дюжине бамбуковых хижин вокруг утоптанной земляной площадки. В канаве, на обочине дороги, прямо в грязи копошились крысы и голые дети. Завидев колонну пленных, туземные ублюдки стали швырять в нас камнями — убогие маленькие существа, никогда не знавшие иной жизни, не видевшие ничего, кроме этой грязи и нищеты, готовые умирать и убивать за свое право жить и подыхать в грязи и нищете, ненавидящие все, что не было грязным и нищим, гордые и непокоренные в своей грязи и нищете…
Сразу за следующим поворотом показались ворота Храма: две огромные колонны, густо оплетенные ядовитым плющом, соединялись массивным и замшелым каменным блоком, с которого на всех входящих безмолвно взирал лунообразный лик Авалокитешвары. Левую щеку божества покрывали оспины пулевых отверстий, корону взорвали ручной гранатой во время давно забытой войны, но полные губы будды все так же флегматично улыбались, а маленькие выпуклые глаза смотрели в душу все так же пристально и бесстрастно…
На голове божества стоял, сложив руки на груди, облаченный в черную хламиду наг.
Истинные размеры Храма определить было невозможно: частично затопленный гнилым болотом с мангровыми зарослями, частично погребенный под жирной глинистой почвой и рухнувшей в незапамятные времена крышей, с обвалившимися колоннами и покрытыми лишайниками ступенями, он будто прорастал сквозь джунгли, и джунгли не поглощали его, а становились его продолжением… На каменных блоках пламенели невероятные по красоте и размеру орхидеи.
Здесь всегда стояла гробовая тишина; даже вездесущее жужжание насекомых не проникало сквозь зеленоватый полумрак, царивший в Храме, и липкую атмосферу всеобщего ужаса. И нашим охранникам здесь было не по себе — шаньцы старались не ступать на каменные плиты, не повышали голоса, суеверно перешептываясь между собой, и вообще практически не покидали оцепления вокруг той небольшой части Храма, где мы разгребали обломки, копали глину, прорубались сквозь мангровые корни и соскребали лишайники с каменных плит.
Сегодня я работал у подножия Башни Мертвых Имен — невысокой уродливой постройки, растрескавшейся и обветшалой, и ничем не напоминавшей свою ирамскую тезку — кроме, разве что, полной бессмысленности расположения… Могучие корни растущего рядом дерева вздыбили почву и раскрошили бурый камень, из которого была сложена башня. С помощью мачете я с остервенением врубался в эти заросли — клинок то легко проваливался сквозь трухлявые отростки, то звонко отскакивал от твердых, как железо, корней. С осыпающихся барельефов на меня насмешливо взирали полуобнаженные храмовые танцовщицы со змеями в волосах.